— Я не помню, чтобы в юности учителя хвалили меня за это. Да и математикой я не занимался в Ташилунге, — соврал я, хотя помогал вести учетные книги по закупам и расходам. О чем вспомнил только что. И, оказывается, посвятил тому довольно много времени, хотя все долгие-долгие дни, которые я провел, чтобы восстановить порядок в бухгалтерских книгах монастыря, в мыслях я пребывал в иных реальностях, а подсчетами занимался автоматически. Возможно даже, после этого во мне родилась странная наклонность к смешению цифр и цветов.
— Вы считаете, что этот талант открылся вам позже?
— Несомненно.
— Вы относите это событие на счет вашего прозрения?
— Я не имел никаких способностей, пока не переступил порога Ташилунга. Я был посредственным адвокатом, знал лишь французский и с горем пополам английский, отличался бестолковостью и рассеянностью и не имел абсолютно никаких перспектив в будущем.
— Однако вы чрезмерно самокритичны. Я помню, как вы приехали в Бармен и не могли связать и пары слов по-немецки, зато к концу нашего приключения проявили глубокие познания в этом непростом языке. Вы поняли мою речь и речь полицейских. Помните Брайденбахер Хоф?
Я почувствовал, как холодеет затылок от неприятных воспоминаний.
— Хорошо, друг мой, — поспешил доктор, вероятно видя, как я изменился в лице, — тогда мы продолжим пробовать вас на предмет сверхвозможностей. Я не оспариваю ваши навыки, но хочу видеть, каким образом вы их приобретаете. Вы играете на гучжэне?
— Нет.
— Брали ли когда-нибудь инструмент в руки?
— Нет, — с небольшой паузой ответил я, прежде порывшись в памяти, которая все продолжала преподносить сюрпризы.
— Тогда у вас есть возможность овладеть музыкальными навыками, которых у вас нет. Или есть? Как вы находите, смогли бы блеснуть в кругах композиторов и исполнителей? Ставлю десять против одного, вскоре мы получим от вас оперу собственного сочинения.
— Быть может, для начала сюиту?
— По рукам, Герши. — В голосе доктора заискрился азарт.
На следующий день, проснувшись, я обнаружил рядом с кроватью восхитительной отделки гучжэн — довольно увесистый струнный инструмент, похожий на восточноевропейские цимбалы. Я положил его к себе на колени, принялся перебирать струны. Гучжэн — инструмент дорогой, его просто так на рынках и площадях Китая встретить было нельзя. Но несколько месяцев я служил садовником у одного китайского чиновника, и видел, как порой часами мучила сей инструмент его супруга. Беловолосый старичок — учитель музыки — тщетно бился над мастерством исполнения своей ученицы. Но надолго мне задерживаться у окна, у которого я наблюдал урок, позволено не было. Поэтому сейчас я совершенно не знал, как воспроизвести хоть обрывок мелодии из тех, что слышал…
Через неделю ситуация не изменилась. Иноземцев включал в репродукторе звуковые дорожки с записями китайской музыки — в основном только струнные: пипа, янцынь и жуань. Но порой я слушал эрху, колокольчики и шэн.
Каково было мое удивление, что я оказался абсолютно безнадежным музыкантом. Чувствовал себя такой же бездарщиной, какой была супруга моего китайского господина. Подключил воображение, собирал в голове цветовые последовательности, которые призвал на помощь, — тщетно.
И моя непоколебимая вера в сверхвозможности, которые обязаны были раскрываться по одному лишь щелчку пальцев, пошатнулась. Прежде со мной такого не случалось, чтобы кто-то ждал от меня чуда.
Чудеса совершать я не умел. Сверхвозможностей у меня никаких не было. Доктор пытался доказать мне именно это.
И, одержав победу, не преминул надо мной посмеяться.
Приходилось прилагать все больше усилий, чтобы тот не догадался, сколь сильно меняет меня заточение в его подвале. Вся эта литература по физике, философии и психиатрии, эти словесные дуэли с невидимкой, в которых я уже не столь часто выхожу победителем, пусть даже мнимым, эксперименты по выявлению сверхспособностей, которых, как оказалось, нет. Мне стало скучно подпитывать свои теории убеждениями, которые устарели в столь короткий срок. Я испытывал стыд — неужели моя доверчивость столь высока, что, попади я в племя каннибалов, спустя пару дней начну петь оду человечине?
Хуже всего, что зерно сомнения подало признаки жизни в ту первую нашу беседу, когда я уяснил, что чем более несчастлив человек, тем он глупее, осознал всю степень своей глупости, противоречащей теории теософов. По злой иронии осознание сего было столь же ярким и ослепляющим, как встреча с Зои Габриелли. С той самой минуты, как я познал (а вернее, признал) всю нелепость своих фантазий, исчезли и Зеленый, и Синий.
И с той поры никогда больше не появлялись.
Я силился внушить себе мысль, что я отрекся, я предал их, разрушил веру, но на этот раз не вышло — самовнушение тоже перестало работать. Вместе с силой мысли я потерял желание что-либо делать, хотеть, мечтать, фантазировать. Мне вдруг ясно открылась природа многих явлений — в том числе и природа человеческих побуждений. Вернее, я просто больше стал придавать значения причинам и следствиям — этим двум извечным составляющим бытия.