– Твоя мать… – начала она и умолкла.
Я видела, что ее мозг силится свести концы с концами. Бегство моей матери. Миссис Уотсон, присматривающая за мной. Возвращение моей матери и ее гибель.
– Моя мать жила здесь три месяца, прежде чем вернуться в Сильван, – сказала я. – Наверное, в один прекрасный день ее озарило:
Я услышала горечь и злость в своем голосе и сообразила, как можно навсегда сохранить этот неприязненный тон. Отныне и впредь каждый раз, когда я подумаю о своей матери, я сумею – с легкостью – ускользать в студеный чертог, где правит злоба. Я сжала в руке раковину и почувствовала, как ее край врезался в мягкую кожу ладони.
Розалин поднялась на ноги. В этой маленькой ванной она казалась несуразно огромной. Я тоже встала, и на миг мы оказались притиснуты друг к другу между ванной и унитазом.
– Жаль, что ты не рассказала мне то, что знала о моей матери, – сказала я. – Как получилось, что ты этого не сделала?
– Ох, Лили, – вздохнула она, и в ее голосе слышалась необычная мягкость, словно слова покачивались в маленьком гамаке нежности в ее гортани. – А почему я должна была причинять тебе боль?
Розалин шагала рядом со мной к медовому дому, закинув на плечо швабру и держа в руке шпатель. Я несла ведро с тряпками и моющим средством. Шпателем мы выскребли мед из таких мест, где его и представить было нельзя. Часть брызг долетела даже до арифмометра Августы.
Мы оттерли полы и стены, потом взялись за Мадонну. Перевернули весь медовый дом сверху донизу и вернули на место, и за все это время не произнесли ни слова.
Я работала, а внутри меня было одновременно и тяжело, и пусто. Дыхание вырывалось из моих ноздрей громким пыхтением. Розалин переполняло такое сочувствие ко мне, что оно выступало на ее лице каплями пота. Ее глазами со мной говорила Мадонна, вот только слов я никак не могла разобрать. А больше ничего не было.
В полдень приехали «дочери Марии» и Отис, привезя с собой всевозможные блюда для стола в складчину, как будто мы не объелись до тошноты еще накануне. Они по очереди совали свои произведения в духовку для разогрева и стояли всей толпой в кухне, таская по кусочку кукурузные лепешки, которые жарила Розалин, нахваливая их и приговаривая, что это самые чудесные лепешки, какие им выпадало счастье пробовать, отчего Розалин раздувалась от гордости.
– Хватит уже трескать лепешки Розалин, – сказала им Джун. – Это нам на обед!
– Ой, да пусть едят на здоровье, – отмахнулась Розалин, чем поразила меня до глубины души, поскольку всегда шлепала меня по рукам, стоило попытаться отщипнуть хотя бы крошку до ужина. К тому времени как подъехали Нил и Зак, лепешек почти не осталось, а Розалин рисковала вот-вот улететь в стратосферу.
Я стояла, бесчувственная и неподвижная, как гипсовая фигура, в углу кухни. У меня было одно желание – уползти на четвереньках обратно в медовый дом и свернуться калачиком на кровати. Мне хотелось, чтобы все заткнулись и разъехались по домам.
Зак дернулся было ко мне, но я отвернулась и стала упорно смотреть на кухонную раковину. Краем глаза я видела, что Августа за мной наблюдает. Рот у нее был яркий и блестящий, словно намазанный вазелином, так что я поняла, что и она причастилась к лепешкам. Она подошла и прикоснулась рукой к моей щеке. Я сомневалась, что Августа уже знает о том, как я превратила медовый дом в зону катастрофы, но у нее был особый талант догадываться о происходящем. Возможно, так она давала мне знать, что ничего страшного не случилось.
– Я хочу, чтобы ты рассказала Заку, – сказала я ей. – О моем бегстве, о моей матери, обо всем.
– Разве ты не хочешь рассказать ему сама?
Мои глаза налились слезами.
– Не могу. Пожалуйста, сделай это!
Она покосилась в его сторону.
– Хорошо. Расскажу. Как только представится возможность.
Августа повела всех на улицу, чтобы провести последнюю часть церемонии Дня Марии. Мы торжественно вышли во двор, у всех «дочерей» масляно блестели губы. Джун уже ждала нас там, сидя на кухонном стуле и играя на виолончели. Мы собрались вокруг нее, свет солнца давил на нас, словно каменная плита. Джун играла музыку того рода, что врезается в душу, словно зубья пилы, вскрывая тайные камеры сердца и выпуская на свободу печаль. Слушая ее, я видела свою мать, сидящую в междугородном автобусе, уезжающую из Сильвана, и саму себя, четырехлетнюю, спящую в кроватке, еще не знающую, что́ меня ждет по пробуждении.
Музыка Джун превращалась в воздух, а воздух – в боль. Я покачивалась и старалась не вдыхать ее.