Сорок вторая страница. Там я наткнулась на восемь строк Уильяма Блейка, которые она подчеркнула, некоторые слова – по два раза.
Я захлопнула книгу. Мне захотелось тут же стряхнуть с себя эти слова, но они словно прилипли и не хотели отлипать. Моя мать была розой Уильяма Блейка. Ничего я так не хотела, как сказать ей, как мне жаль, что я была одним из незримых червей, что рыщут во мраке ночи бурной.
Я положила книгу на топчан, к другим вещам, потом повернулась к Августе. А она уже снова рылась в коробке, и оберточная бумага шелестела под ее пальцами.
– И последнее, – сказала она, вынув небольшую овальную рамку для фотографий из почерневшего серебра.
Передавая ее мне, она на миг задержала мои руки в своих. В рамку была заключена фотография женщины, повернувшейся в профиль, с головой, склоненной к маленькой девочке, которая сидела на высоком детском стульчике; уголок ее рта был выпачкан каким-то пюре. Волосы женщины завивались буйными прекрасными кудрями во все стороны. Словно только что получили свою сотню разглаживаний щеткой. В правой руке женщина держала детскую ложку. Свет бликовал на ее лице. На девочке был слюнявчик с изображением игрушечного медвежонка. Прядка волос на ее голове была прихвачена бантиком. Она тянулась к женщине одной ручкой.
Я и моя мать.
И все на этом свете перестало существовать для меня, кроме ее наклоненного ко мне лица, так что мы чуть не соприкасались носами, ее широкой и чудесной улыбки, словно рассыпавшей звезды фейерверка. Она кормила меня этой крохотной ложечкой. Она терлась своим носом о мой и струила свой свет на мое лицо.
Влетавший в открытое окно воздух благоухал каролинским жасмином – истинным ароматом Южной Каролины. Я подошла к окну, поставила локти на подоконник и вдохнула так глубоко, как только могла. Услышала, как позади меня Августа пошевелилась на топчане, как его ножки заскрипели, потом смолкли.
Я снова посмотрела на фотографию, закрыла глаза. Наверное, Мэй все-таки добралась до небес и объяснила моей матери, что мне нужен знак от нее. Который дал бы мне знать, что я была любима.
Глава четырнадцатая
Колония без королевы – сообщество жалкое и печальное; изнутри нее может доноситься траурный плач или жалоба… Если не вмешаться, колония погибнет. Но подсадите в нее новую матку – и произойдут самые разительные перемены.
После того как мы с Августой перебрали коробку, я ушла в себя и некоторое время там, в себе, и оставалась. Августа с Заком вновь занялись пчелами и медом, но я бо́льшую часть времени проводила у реки в одиночестве. Мне просто хотелось быть одной.
Именной месяц Августы превратился в сковороду, на которую один за другим шкворча укладывались дни. Я срывала листья лопуха и обмахивалась ими, сидела, погрузив ноги в струящуюся воду, чувствуя, как ветерок поднимается от речной поверхности и овевает меня, и все во мне замирало и каменело от зноя, за исключением разве что сердца. Оно сидело в центре моей груди, как ледяная скульптура. Ничто не могло его тронуть.
Люди в целом готовы скорее умереть, чем простить –
Я завернула вещи матери в рассыпавшуюся от ветхости бумагу, уложила обратно в шляпную коробку и накрыла крышкой. Легла на пол на живот и, пока заталкивала коробку под топчан, обнаружила под ним кучку мышиных косточек. Выгребла их и промыла в раковине. Потом ссыпала в карман и стала носить с собой. Зачем – я и сама не знала.
Когда я просыпалась утром, первая мысль всегда была о шляпной коробке. Словно моя мать пряталась там, у меня под кроватью. Однажды ночью мне пришлось встать и отнести ее в противоположную часть комнаты. Потом я сняла с подушки наволочку, засунула в нее коробку и туго завязала резинкой для волос. Иначе просто не могла уснуть.
Я приходила в розовый дом, чтобы воспользоваться ванной и туалетом, и думала: