В следующем году, 13 февраля 1831 года, неосторожные сожаления подвигнули на враждебную манифестацию, к которой присоединилось духовенство. Это число было годовщиной смерти герцога Берри, принца, павшего под ножом убийцы, который не мог найти себе сообщника; о принце говорили, что он был убит кинжалом, рукояткой которого стала либеральная идея. Приход, прежде королевский, дозволил, чтобы панихиду отслужили в церкви Saint-Germain L’Auxerois. Этот поступок был оскорбительным напоминанием для принципов, которые так часто и так гласно обвиняли в этом убийстве. Парижский народ, до того времени спокойный и пощадивший священные своды, под которыми верующие не переставали собираться, вышел наконец из границ терпения, и неистовство его не знало более пределов. Толпа ворвалась в церковь, опрокинула погребальные приготовления, опустошила храм и алтарь и покинула его, усыпав осколками и обломками. Эта первая и резкая манифестация не удовлетворила гнева народа; он нанёс свои удары выше и, как предупреждение духовенству об угрожающей ему опасности, обратился к епархиальному владыке; толпа разрушила и ограбила архиепископский дворец и, чтобы всякий понял цель этого поступка, сожгла и утопила всё имущество этого прелата, — в том числе разрушили и его загородный дом.
В летописях Парижа этот день, 13 февраля 1831 года, отмечен особенным характером.
Разгул в городе был в полном разгаре; настал последний день масленицы; толпы масок устраивали свои гулянья в главнейших пунктах города. Бульвары и главные улицы Парижа были заполнены экипажами, кавалькадами, весёлыми группами масок и прочими атрибутами карнавала, который в этом году имел все признаки возрождения. Но противоположности были разительны: тут бежали маски, едва пробивая дорогу между двойной изгородью длинной аллеи бульвара; там раздражённая толпа шла по набережной, направляясь к дворцу, который намеревалась уничтожить одним ударом страшного орудия, которое называют возмущением. С одной стороны слышались крики веселья, с другой — проклятия. Тут веселье, там негодование — то и другое громкое и страшное, как всегда бывают народные страсти.
Народное ополчение и национальная гвардия, стоя наготове под ружьём, смотрели на этот живой поток людей, драгоценные вещи, роскошную мебель; никто не думал спасать эти предметы, уносимые течением.
На другой и в последующие дни народ уничтожал повсюду, даже на дверцах королевских карет, эмблемы низвергнутой власти и, надо признаться и в том, сбивал кресты, но не вследствие какого-нибудь нечестивого неистовства, и не из ненависти к священному изображению, а как символ и знамение римского владычества.
Во всём этом беспорядке видно было какое-то особенное спокойствие, которое ни разу не было прервано; казалось, что порядок не был нарушен, и, кроме самого места происшествий, весь город был спокоен. В общественном состоянии видно было если не полное одобрение, то как бы молчаливое согласие.
После этой вспышки всё вошло в свою обычную колею. Рим пришёл в отчаяние от этих известий; он видел, как в несколько часов разлетелся в прах плод тридцатилетних трудов и хитросплетений. Выдержав июльский толчок, здание рухнуло от одного нахмуривания народной брови.
Во всех действиях ханжей видно было полное уныние, и одно время они отчаивались в возможности возвратить тот авторитет, который насильственно был вырван из рук Церкви; но не явилось силы остановиться на роковом пути.
Первым делом старались удержать главенство конституционной и католической Церкви в основных государственных законах. Этот первый шаг был крайне важен, и, чтобы достигнуть желаемого результата, обратились к человеку, который, занимаясь прежде защитой на суде писателей оппозиционной партии, обвинённых в нечестии, нёс во время одной процессии кисть балдахина, под которым священнодействовал иезуитский патер. Этот человек, привязанный к новому двору хорошей платой за труды, успел проникнуть во все его тайны и разгадать тайные симпатии к католицизму некоторых особ, близких к трону. Стремления и наклонности к итальянской набожности, вошедшей в плоть и кровь вместе с молоком матери, склоняли их возвратиться к прежнему религиозному подчинению. В этих набожных, но слабых и неразвитых умах ловко сумели возбудить сомнения и уверить, что, противясь по возможности успехам неверия, все средства для достижения власти законны, если только эта власть, несмотря на людские страсти, будет всегда содействовать предначертаниям Провидения относительно государства, которое в лоне Церкви не переставало быть наихристианнейшим.