Капитан велел мне спуститься в его каюту и вычислить текущую широту, а сам направился в рубку – любил он посидеть там за книжкой. Возвращаюсь я на палубу и вижу: рулевой снова мотнул башкой. Я задержался возле него и поинтересовался: почему это вы все озираетесь, мода, что ли, такая пошла? Он помялся и ответил коротко: да нипочему. А потом видит, что я с равнодушным видом стою, – значит, спросил просто так, от нечего делать, – и, понятное дело, разговорился. Дескать, не станет он утверждать, будто наблюдал нечто диковинное, да и много ли диковинного в том, что помаленьку напрягается бизань да крутятся желобчатые колеса. Когда крепчает ветер, такое в порядке вещей. Вот только посвист тросов в блоках показался матросу странным. Это же новая манильская пенька, у нее в сухую погоду голос тихий, что-то между шорохом и скрипом. Я посмотрел на тросы, потом на рулевого и ничего не сказал. Матросу же не молчалось, и вскоре он поинтересовался, не слышу ли я чего-нибудь необычного. Я напряг слух, однако никаких странностей не уловил, о чем и сообщил рулевому. Парень сконфузился и заявил, что не склонен грешить на свои уши, поскольку всяк стоявший у этого штурвала нередко слыхивал этот звук – то ночью, то днем и порой на протяжении доброго часа.
– Будто дерево пилят, – сказал я.
– Для нас это куда больше похоже на «Нэнси Ли». – При последних словах матроса пробрала нервная дрожь. – Мужчина насвистывает. Неужто не слышите, сэр?
Я слышал только скрип манильских канатов. Близился полдень – ясный и теплый полдень южных широт, – а такой час и такая погода не располагают к боязни. Но тут мне вспомнилось, как полмесяца назад, штормовой ночью, ветер доносил сверху вот этот самый мотив, и признаюсь без стыда: ко мне мигом вернулся тогдашний страх и захотелось очутиться как можно дальше от «Элен Б.». Лучше бы на борту дряхлого фузового парохода с ветряной мельницей, стареньким шкипером из сороквосьмушников и свежей течью при любом ветерке.
В следующие дни жизнь на борту нашей шхуны мало-помалу сделалась совершенно невыносимой. Не то чтобы ходило много пересудов – матросы стыдились своих подозрений и страхов, хоть и свободно делились друг с другом догадками. Весь экипаж приумолк, редко кто-нибудь подавал голос, и почти всегда это была команда или отклик на нее. Сменившийся с вахты не засиживался над своей тарелкой – поест и сразу в кубрик спать или на полубак курить, ни с кем даже словечком не перекинувшись. У нас у всех бродили одни и те же мысли. Такое ощущение, будто на шхуне завелся тайный пассажир. Прячется где-нибудь в трюме, или на палубе, или в оснастке, или на грузовой стреле, и ест наравне со всеми, вот только хлеб свой не отрабатывает. И мы уже не подозревали – знали наверняка. Он не занимал места и даже тени не отбрасывал, и никто из нас не слышал его поступи. Но пайку свою этот «пассажир» употреблял строго по склянкам, а еще…
…А еще он насвистывал «Нэнси Ли».
Такое даже в самом кошмарном сне не приснится, и осмелюсь утверждать, что большинство из нас пыталось убедить себя: это всего лишь морок. Но бывало, стоишь ты в погожий день у наветренного борта, и дует в лицо ласковый бриз, а повернешь случайно голову одновременно с соседом – и прочтешь в его глазах ту же мысль, что и тебя гложет: не морок это, а нечто похуже. И отвернешься, как и он, охваченный мрачным и тягостным чувством, и пожалеешь, что нет возможности переглянуться с человеком, жутью этой не снедаемым; просто не осталось на шхуне таких людей.