Шум и ярость в их высшей точке.
Два взрыва.
Их неистовство на несколько дней оглушило меня. Я словно окаменел, не в силах вырваться из этого кошмара, не в силах собраться с мыслями, не в силах согласовать свои мысли и действия. Я не оперировал несколько дней — слишком сковывало оцепенение. Никогда грохот и ярость не были такими шумными. Такими жестокими. Такими отупляющими. Никогда ярость не ревела так дико. Даже сегодня простое упоминание о ней снова оживляет то тяжелое чувство вины и раздирающую боль. И неизменно — конечно, потому, что нести эту память слишком тяжело — она вызывает эффект отторжения, встряску всего тела, чтобы изгнать этот кошмар, до сих пор внушающий отвращение.
Этот день еще не раз возвращался терзать меня. И всегда с неизменной силой. С неизменной яростью. Тогда с нами произошло самое худшее: неожиданная, случившаяся по нашей вине смерть ребенка, который должен был жить долго. Шок был таким болезненным, что до основания потряс мою уверенность. Не раз я задавался вопросом о том, что, помимо чистой ошибки, могло руководить нашими жизнями. О проклятом стечении обстоятельств, из-за которого ночью мы спасали жизнь молодого человека ценой жизни другого ребенка.
В конце декабря, когда мы разбираем итоги года, за который мы провели триста пятьдесят операций, мы насчитываем не больше семи-восьми оборвавшихся жизней. Большинство из них — это новорожденные с тяжелыми, трудно исправимыми патологиями, часто в сочетании с другими, не менее сложными пороками. Эти смерти вписываются во враждебный и мрачный контекст, когда шансов на выживание без операции также не существует. Наша ответственность в этих случаях зачастую очень мала. Ярость едва заметна.
Но затем все же неизменно возвращается тревожащая волна отчаяния: призраки двух, иногда трех детей, гибели которых можно было бы избежать. Они умерли от того, что наше решение или действие в чем-то дали осечку. Где в ответе не только судьба, но и мы. Эти смерти удручают нас и вновь вызывают сожаление своим шумом, а иногда бурную реакцию из-за ярости, которая разбушевалась слишком сильно.
Смерть, которая то и дело вмешивалась в мою работу, явила мне все свои обличья. От самого жестокого, когда она обрывала искрящуюся жизнь, до самого милосердного, когда уносила беспросветное существование. За исключением лишь одного! Лишь одного ее обличья, которое не вызывает протеста: обличья тихой смерти. Умиротворяющего обличья, которое она принимает, чтобы забрать жизнь, прожитую сполна. Жизнь, полную доверху, продлившуюся в прекрасном потомстве. Жизнь, которая устала, когда голова и тело пресытились, мечтают о покое и просят разрешения уйти.
Этого обличья смерти я никогда не видел в своей работе в педиатрии. И если иногда смерть не вызывала у меня отвращения и была даже желательна, то потому, что она избавляла от слишком безрадостного существования без настоящей жизни. И мы давали ей прийти, не ставя никаких препятствий. Только такая смерть, хотя и не становилась от этого прекрасной, ведь она уносила тех, кто не получил свою долю радости и горя — только она не принимала пугающего обличья. Она вызывала только тихий шорох.
Все другие смерти вызывали слишком много шума.
А иногда и ярости.
ЧЕРНИЛЬНАЯ КРОВЬ
«Чернила вместо крови».
Цюрих,
2001–2012
— Могу я вас побеспокоить?
— …
— Только что звонили из «Rega»[35]
. У них в вертолете ребенок из районной больницы, остановка сердца сразу после взлета. Они делают массаж сердца. Срочно требуют бригаду кардиохирургов.Мы ошарашенно переглянулись.
— Они летят к нам? Сейчас?
— Да, через несколько минут сядут на крышу больницы.