Когда Мойше-Ицка, ревя как бык, читал Етл свои стихи или рассказ из одного предложения длиною с километр, тёмная сторона огнём проступала у неё на щеках. Потому-то Етл так охотно и приняла его жизненную философию. Только к одному она не могла привыкнуть: к его внезапному хохоту. Едва Мойше-Ицка ни с того ни с сего разражался громовым смехом, Етл начинала аккомпанировать на клавишах слёз.
В один прекрасный день комната в переулке Гитки-Тойбы обогатилась швейной машиной фирмы «Зингер»: Етл сделала суженому подарок. Пусть пару часов в день помесит ногами воздух внизу, чтобы легче дышалось воздухом наверху.
В другой прекрасный день Етл пошла с работы не прямо домой, но долго гуляла в вишнёвом саду. Неужели заблудилась? Конечно, нет: Мойше-Ицка сорвал старые обои, провисевшие на стенах не один десяток лет, и, вместо того чтобы писать карандашом, чёрной нитью строчил на них, строку за строкой, новое произведение.
Из-под старых, выцветших обоев появились прежние, новёхонькие, молодые, сверкающие.
С тех пор стены в комнате и прихожей обрели цвета четырёх времён года.
— Ты для меня как живое лекарство, — ласково говорил Мойше-Ицка в спокойную минуту, а раз теперь
Етл верила.
— О нет, мы войдём в вечность не с чёрного хода, — описывал он Етл их светлое будущее. — Вчера я встретил его на Мясницкой улице, подошёл и сказал ему прямо: мы войдём в вечность не с чёрного хода.
— Кого встретил? — Етл убрала ладонью жёсткие волосы с его ржавого лба и уколола палец.
— Глупые люди называют его смертью. Но он — чёрный ангел с булавкой в руке! — И вдруг Мойше-Ицка расхохотался.
Этот эпизод рассказала мне Етл, когда в конце лета я зашёл их навестить.
Это визит обогатил мою память тремя событиями:
1) За пару месяцев, что мы не виделись, Етл заметно похудела: Мойше-Ицка захотел, чтобы её талия стала тонкой, как у швейной машины.
2) Мойше-Ицке приснилось, что дантист удалил ему коренной зуб. Утром, когда он встал — Етл не даст соврать — оказалось, что зуба во рту нет. Теперь Мойше-Ицка ждёт, что врач снова явится и потребует плату.
3) Гамлет стал лунатиком. Видели, как лунной ночью серебряная рука ведёт его на серебряном поводке по карнизам и крутым городским крышам. Потом Гамлет забирается в будку и наутро не помнит ни-че-го.
Пока я у них сидел, стены комнаты посветлели: голубое небо после дождя и золотистая радуга от края до края.
Етл поставила на стол полную миску горячих бобов, а Мойше-Ицка развернул простёганный свиток и начал читать мне пророчество, что голод скоро прекратится: один человек съест другого.
Когда Мойше-Ицка читал, я почувствовал, что игла швейной машины пляшет на моём позвоночнике.
Последний раз мы с ним встретились первой ночью в гетто.
Босой, в рваной рубахе, со свитком под мышкой, он парил, как умирающий в полёте орёл, над застывшими человеческими волнами, которые еле дышали на узких городских улицах.
Чёрный ангел с булавкой в руке, единственный и многоликий, мигал из квадратных кусков неба без стёкол и с расколотых чердаков.
Ночь выкатилась из времени, и время исчезло. Мойше-Ицка опустился предо мной, освещённый собственной кровью.
— Всё ещё думаешь, что один может прорваться?
Он развернул свиток и указал пальцем на стих:
— Человек, я уже прорвался, я уже вечен.
Вдруг он расхохотался.
И его одинокий смех прогремел в тишине ночного гетто.
1980
Портрет в синем свитере[33]
На Хануку мама связала мне синий шерстяной свитер с высоким, до подбородка, воротом, носи — не хочу. Тёплый, как мамины руки, единственный такой в городе. Свежий снежок радуется за меня, когда я без пальто вышагиваю по улице, чтобы народ лопался от зависти. Ну, если не лопался, то, по крайней мере, смотрел с почтением и восторгом и на свитер, и на того, кто в нём. А главное, пусть завидуют злобные писаки, которые примеряются подрезать мне крылья, ещё до того как они выросли.
Тогда, за много лет до Второй и Третьей мировой войны, я познакомился в Литовском Иерусалиме с молодым художником. Вместе с женой, учительницей, он только что приехал из Парижа. Жена получила временную работу в гимназии, а муж — постоянную у мольберта.
Они приютились в комнате с застеклённым балконом, которую назвали «ателье». И оба сразу же влюбились: влюбились в старинный еврейский город на Вилии, о котором прежде только слышали, но не встречались с ним лицом к лицу. Ведь хотя художник не один год учился живописи и писал картины в Париже, куда они, едва поженившись, с превеликим трудом добрались из маленького польского местечка, там им пришлось хлебнуть лиха. Кроме того, у молодого художника были больные лёгкие, и старинный город в Литве с его речным и лесным воздухом манил издалека, тянул к себе и в конце концов притянул.
Мы познакомились на выставке Рохл Суцкевер[34]
. На второй встрече мы почувствовали расположение друг к другу, и он пригласил меня в ателье посмотреть картины.