— А так… Принимается решение, чтобы животноводческую ферму нашу перевести на главную усадьбу. Что сейчас получается? Много коров здесь держать нельзя — кормов не хватает, придется с главной усадьбы возить. А молоко — на усадьбу, туда-сюда. Летом еще ничего, машины бегают, а как зимой все снегами забивает или весной по разливу? За морем телушка полушка, да рупь перевозу! Теперь вот думать надо — с фермой мне ехать или тут к чему прилепляться?
— А Лена?
— Ленке что, она по лесному делу — то ли тут может жить, то ли при лесничестве.
— Выходит, что разъезжаться придется?
— А вот подумаем. Оно-то все наладится, только по-старому уже не получится, тут развилка выходит…
Тем и кончился этот день. Но туман оседлал и ночь, даже стал еще плотнее, и была она тихой-тихой, как ни одна до этого. По-моему, даже петухи не пели, во всяком случае, никого из нас этот будильник со шпорами, заведенный в безвестные времена и до наших дней исправно работавший на Усухе, не разбудил и не потревожил до поры, когда его обязанности взяли на себя гуси…
В начале третьей недели жизни на Усухе поближе познакомились мы с одним жителем, который довольно бодро пояснил, что он уже «на последнем уклоне своих лет». Старик хитер, опытен, умудрен многими тычками жизни. Очень любит поговорить, но речь вяжет замысловатыми петлями, извитьями и отводами, при которых иногда и много сказано, а ничего не утверждено, все предположительно да в догадку.
— Пашем, сеем, балакаем — мякину веем, — говорит он о житье на Усухе. — Копошимся!
Подумав, прибавляет:
— Усыхаем…
И — после длинной перемолчки:
— Жизнь колено сделала, а нас в протоке оставила. Плещемся, как плотички, круги видно, а большого движения не проистекает. На уху годны, а жарева не получится…
К ночи он шастает по речке в предположении рыбодобычи, с утра по своему разумению и самодельному мастерству чинит разный общественный инвентарь, коего тут кот наплакал, — вилы на скотном дворе, телега да пара борон, остальное все на главной усадьбе, — в полдень же любит всхрапнуть на деревянной кровати за ситцевым, в зеленый цветочек, пологом. При выгорании теплого майского предвечерья, впечатываясь в бронзу заката, сидит, оседлав сосновое бревно в полтора обхвата, чавкает топором по вязкой, волглой древесине, тешет колья для палисада. Зеленоватые, как цветущая июльская вода, глазки глубоко посажены, но посвечивают живо, в искорку. Борода малоурожайная, растет реденько, а на висках волосы не то русые, не то желтоватой уже седины — не поймешь, и по лицу, собранному мелкими морщинками у глаз и рта, течет здоровая от обилия солнца и лесного воздуха розоватость. Чавкает он топором, но никакого в том усердия не чувствуется. Поясняет:
— Мне палисад этот — вроде овчинной заплаты на лысину. Чуба не заменяет и сугрева не дает.
— Это с чего же?
— С того самого…
Спохватившись, вероятно, что разговор получается с какими-то маложелательными намеками по линии поселкового бытия, он умолкает, смотрит на закат, который все быстрее истекает в чащи темных сосен и словно побеленного к празднику березняка. Закат истекает, спадает с неба, а сумерки все быстрее, все шире охватывают окоем, подкатываются к хате, и, как от холодной воды, от них хочется посунуться в сторонку. В их тишину, полную, всевластно овладевающую окрестностями, понемногу начинает насыпаться соловьиный перещелк, а за фермой возникает басовитый этакий глас, словно музыкант без оркестра тянет одну ноту на геликоне.
— Болотный бык бубукает, — кивает старик, пользуясь случаем переменить разговор. — Сама птичка рыженькая такая, тощенькая, а сунет нос в воду, подаст дух — и вроде бы махина какая, несведущему человеку за большого зверя сойдет. Меж людей тоже бывает, а?
Соглашаемся: бывает… Оценив, что ли, по достоинству подачку, он зовет нас в хату и, отодрав от стола клеенчатую скатерть, достает из-под нее пожелтевшие и потертые на сгибах справки с порядком выцветшими печатями. В них сообщается, что в первые месяцы оккупации района немцами он прятал и переправлял партизанам оружие — винтовки, пистолеты, даже пулеметы, потом хаживал в разведку — «в лапотках, молитовки гундосил», добавляет он сам, — а после был при отряде добытчиком пропитания из реки и леса. Мы читаем, он смотрит пристрастно, не пропустили ли какую, должное ли внимание оказали. А бережно сложив и снова просунув под клеенку свои бумажки, спрашивает:
— Ну что, советский я человек?
— Так мы и не сомневались.
— Нет, убедились?
— Совершенно убедились.
— То-то… А то еще подумаете — критику да хнытику по какому умыслу навожу. Все верно.
— Что все?
— А вот — что усыхаем и копошимся.
— Раньше-то жизнь малиной была, что ли?
— Раньше-то своим аршином мерялось, а нынче — совсем другим.
— Это в каком же смысле? — втягиваем мы его в продолжение разговора.