Героическое воспринималось реалистами как категория романтического, в чистом виде не существующая в действительности. Вся система реалистической эстетики словно препятствовала изображению подвига: «типичные образы», психологизм и рефлексивность, исторический и социальный детерминизм, наличие нескольких точек зрения на поступок. Даже война, в классицизме и романтизме имеющая статус героического хронотопа, не дает очевидных примеров подвига. Это можно увидеть в эпизоде с батареей Тушина из романа «Война и мир» Л. Толстого. Примечательно, что, если мы вместе с Андреем Болконским признаем поступок батареи героическим, сам Тушин определяет его как типичный, негероический.
Психология солдата, не считающего выполнение долга подвигом, станет основой для «военной» литературы XIX–XX вв. В произведениях того же Л. Толстого («Севастопольские рассказы»), В. Гаршина («Четыре дня»), В. Вересаева («Рассказы о японской войне»), П. Мериме («Взятие редута»), Э. М. Ремарка («На западном фронте без перемен»), советской «окопной прозе» психологизм и детерминизм не способствуют атрибуции героизма, который обычно аффективен. Данное явление можно обозначить как «скрытый» героизм, а в художественном плане как «скрытую» героику.
Более того, реалистическая, а затем и модернистская литература как будто специально стремились развенчать героическое, создавая противоположные по значению образы –
Во многих произведениях этого времени («Портрет Дориана Грея» О. Уайльда, «Ионыч» А. Чехова, «Мелкий бес» Ф. Сологуба) отрицается даже возможность подвига. Пошлость, исходящая от нового поколения, «толпы», побеждает любые героические устремления, попытки самопожертвования. Эту мысль можно проиллюстрировать противостоянием Ольги, Ирины и Наташи в «Трех сестрах» А. Чехова, отношением Таисии к матери-самоубийце в «Жертве» Л. Андреева, объяснением Ронина своего спасения в рассказе «Самый сильный» Ф. Сологуба.
Одной из причин подобной трансформации представлений о героическом стало изменение социокультурной ситуации. Да, войны, революции, продолжающиеся национально-освободительные движения вызывали необходимость фиксации современных героических поступков, знание о которых консолидировало бы отдельные социальные группы и общество в целом. Такие задачи выполняли произведения Л. Андреева («Король, закон и свобода»), Ф. Сологуба (сборник рассказов «Ярый год»); новые сферы героического искали Р. Киплинг, Дж. Лондон, М. Горький, Н. Гумилев. Очевидно, эти тенденции имел в виду В. Келдыш, отмечая «героецентрическую» идею и структуру в реализме, символизме и даже натурализме рубежа XIX–XX вв. [Русская литература рубежа веков 2000, I: 38].
Однако многое изменилось по сравнению с предыдущими периодами. Прежде всего, трансформировался характер военных действий и отношение к ним; по словам Й. Хейзинги: «Высокоцивилизованные государства полностью покинули сообщество тех, кто уважает международное право, и бесстыдно исповедуют принцип pacta non sunt servanda [договоры не должны выполняться]» [Хейзинга 1997: 199]. Но главное – мировоззрение рубежа XIX–ХХ вв. было пропитано марксизмом и ницшеанством: героизм зачастую осмыслялся в русле классовой борьбы и волюнтаризма, а не национальной идеи. «Прозрачность» поступков теперь ставилась под сомнение, подвергалась рефлексии, и эпоха релятивизма могла увидеть в них прямо противоположные цели. Отсюда такие резкие колебания в общественном мнении по поводу англо-бурской, русско-японской и Первой мировой войн, трех русских революций.
Например, З. Минц замечает в русской литературе различное отношение к героизму до и после революции 1905 г.: вначале это «апология борьбы и поэтизация самых крайних ее форм», «романтико-героический ницшеанский пафос» как «краеугольный камень панэстетического мироощущения символизма»; затем – «мысли о значительности и грозности “незначительного”», «представление о негероической активности, о нетитанической и непоэтической, хотя и страшной силе» [Минц 2004: 209, 212].