Но ты сразу же, еще не нарушая молчания, когда увидел их, стоящих перед тобой с кепками в руках, исполненных доверия к тебе, земляку, напоминающих о законах родства по крови, — решил отказать им, так что последующая беседа с ними не имела уже никакого значения.
Почему ты с ними так обошелся? Потому ли, что признал в них земляков из той однообразной долины, распростертой между широкой рекой и обрывом каменоломни, или потому, что сюда, на этот пушистый ковер, они принесли туманное видение этой долины и ее жестокие законы, которые требуют почестей, воздаваемых на коленях, и целования хлеба?
Ненавидел ли ты их за то, что они достойны уважения и тебе следует их уважать?
Ненавидел ли ты их из страха, что они заразят тебя своим волнением и до отказа заполнят им твой кабинет, так что у всех задрожит голос?
Ненавидел ли ты их за то, что они слишком долго держали тебя в этой однообразной долине, а сейчас нагло явились напомнить об этом, как о своей заслуге?
А может, ты ненавидел их за то, что они пронизывающими взглядами ощупывали твою кожу, словно хотели содрать ее и снова напомнить о твоем опоздании?
А может, ты ненавидел их за то, что вынужден стеречь и старательно оберегать свою первую, позднюю любовь? За необходимость твердить гостям «папочки» и «мамочки», будто ты из крепких хозяев и твоя молодость прошла в седле, за обязанность обманывать гостей твоих родственников?
А может, ненавидел за то, что почувствовал в них своих близких, которым многим обязан и которые научили тебя любить множество важных мелочей?
Не потому ли в первую же минуту, когда еще никто не открывал рта, ты постановил, что не пощадишь их сосен, не отменишь решения о вырубке леса на горе, что прикажешь вырубить деревья?
Когда миновала эта минута, они сказали, с чем к тебе пожаловали; ты предложил им сесть, они опустились в глубокие кресла, а ты сидел за столом, возвышавшимся над креслами, на стуле, приспособленном к высоте стола так, чтобы облегчить тебе чтение бумаг, лежащих на стекле и под стеклом. Усевшись, они попросили тебя сохранить их деревья. Они произносили отрывистые, короткие фразы: «жалко деревья», «жалко такие деревья», на что ты сперва не отвечал, зная, впрочем, что вынесешь отрицательное решение.
Рослый крестьянин, живший ближе всех к лесу, представил тебе план расширения каменоломни, позволяющий сохранить лес, но ты уже решил им отказать.
Когда мужики выговорились, ты коротко сказал, что лес должен быть вырублен.
После этого заявления они сызнова принялись терпеливо и обстоятельно доказывать, что деревья надо сберечь. И на эти их пространные рассуждения ты ответил также коротко, что лес должен быть вырублен.
Тогда они снова начали доказывать свое, а ты — свое, и не было никакого согласия, ибо ты уже в первую минуту молчания, распознав в них своих близких из унылой долины, решил ответить отказом.
Не было никаких видов на согласие, и надежда их постепенно угасала, но у этого рослого мужика, жившего возле сосняка, она еще теплилась, поскольку он больше других жалел этот лес, и у него больше всех было сосен, и росли они рядом с его забором; поэтому он встал из глубокого кресла, и наклонился вперед, и воззрился на тебя, а затем, не разгибаясь и не отрывая пристального взгляда от твоего лица, двинулся к твоему столу и держался на ногах крепко, ибо, вероятно, уже и в ноги его вошла смелость, а не только в руки и туловище; должна была явиться смелость и заполнить его всего, — ведь речь шла и о деревьях, и об этой земле, на которой растут деревья, и о вечнозеленой хвое, вечной молодости сосен…
Тихо сделалось в твоем кабинете, и все ждали, с чем этот великан приближается к тебе, с каким важным доводом этот огромный мужик надвигается на тебя; а он, подойдя к твоему столу, проговорил только: «Ты вырос в той же самой деревне, что и мы», — только это; только с такими словами подошел к тебе этот верзила, живущий ближе всех к лесу, но он метко угодил в цель и больно тебя ранил; это можно было понять по твоей усмешке.
Тот рослый мужик так и остался стоять возле твоего стола на мохнатом ковре, а трое сидели, погрузившись в глубокие кресла, однако не прикасались к ним спинами, возможно полагая, что для крестьян это баловство. Они еще лицезрели тебя, а ты — их, и вы внимательно смотрели друг другу в глаза; но они уже утратили надежду и были словно скованы, парализованы твоим отказом.
Ты, вероятно, хорошо помнишь того, сидевшего у стены. Это он в молодости учил тебя, как надо свежевать кролика и потрошить его так, чтобы не испоганить мяса и не испортить шкурки.
Пожалуй, ты вспомнил, что вначале тебе не удавалось выпускать кишки у этих маленьких зверушек и ты несколько раз прокалывал внутренности и желчный пузырь и портил мясо.
Когда ты думал об этом, — что вполне возможно, поскольку мужик, сидевший в кресле у стены, мог навести тебя на подобные мысли, — в кабинет на секунду впорхнула вышколенная и подчеркнуто услужливая секретарша и сказала тебе, что звонят по очень важному делу из главной дирекции, и ты стал разговаривать по телефону.