Как можно эту позицию сопоставить с претензией Тарковского на овладение истиной и его высокомерным презрением к рыночной продукции и «ярмарочному происхождению кинематографа»? Ведь Бергман с детской непосредственностью, искренне и до беспамятства всегда обожал простодушно-ярмарочное в искусстве, немудреные уличные представления, бродячих циркачей и нищие театральные труппы, а еще совсем неловко сляпанные страшилки, с детства возникавшие на экране домашнего кинопроектора… Все это, конечно, никак не мешало ему задаваться самыми тяжелыми и трудно разрешимыми мыслями о смыслах Бытия. Но он искал эти смыслы, роясь в кучах нашего жизненного хлама, порой с ироничной насмешкой, порой с мучительным недоумением, приближаясь к самому краю экзистенциальной бездны. Сам Бергман прожил бурную жизнь, оставляя за собой семьи, детей и таких же любимых любовниц. Но отбросив однажды все буйство своих личных перипетий, он притормозил, как я уже писала, в конце концов на четверть века со своей последней женой Ингрид фон Розен, прожив с ней 25 лет и сохраняя верность после ее кончины. Свой очень богатый и разнообразный личный опыт Бергман безусловно использовал при создании своих работ. Например, можно вспомнить «Осеннюю сонату», где образ Матери навеян, конечно, его предпоследней женой и известной пианисткой Кабой Лоретай, так же, как и героиня фильма, эгоистически погруженной в свою концертную деятельность.
Личная жизнь Тарковского отнюдь не была столь богата разнообразием личных передряг, а его экранные произведения становились скорее результатом как его кабинетных размышлений над смыслом жизни и различными литературными текстами, так и ностальгической тоской о тревожащем и ранящем его опыте детства. Все проблемы своей личной жизни и сексуальных переживаний Тарковский хранил под знаком секретности. Он вообще не был склонен к открытому общению и, может быть, как мне кажется сегодня, даже страдал легкой формой аутизма, о котором тогда мы не имели никакого понятия. В своих лучших творениях он не пытался заглядывать в потаенные глубины личных переживаний в формах почти клинических патологий, как это делал Бергман, не тревожил затаившихся внутри демонов. Хотя совесть героев «Соляриса», конечно, мучительно отягощена жертвами их земных грехопадений, материализуясь укором в космосе, но все-таки эти душевные муки овеяны у Тарковского некой поэтической дымкой, десантированы своим все-таки более чем символическим присутствием.
Думаю, что, создавая «Жертвоприношение» в Швеции, пронизанной для него прежде всего духом Бергмана, используя бергмановских актеров и бергмановского оператора, Тарковский, так или иначе, оказался в энергетическом поле великого шведа. И вся его попытка перевоссоздания в «Жертвоприношении» в том числе и своего личного тяжелого опыта собственной семейной жизни в новом интерьере, едва ли оказалась в полной мере удачной. Не удалось, как мне кажется, целомудренному Тарковскому прорастить наши русские страсти на чужой почве да в полном цвете. Ну, не нужно было ему, как мне кажется, заходить в чужой для него садик…
Бергман, наделенный, как и Тарковский, нелегким характером, работая не только в кино, но и на театре, должен был уметь разговаривать с деловыми людьми, добиваться новых нужных связей и нужных контрактов. Ежедневно общаться с широким кругом людей. Чтобы не зависать в тяжелом одиночестве он, проснувшись, уже спешил в свой театр: «дружба, как и любовь, предельно проницательна. Сущность дружбы в открытости, страсти к правде… высказать свое мучительное и неотложное – это освобождение… А любовные отношения сотрясаются взрывами конфликтов, это неизбежно, дружба же не так расточительна, у нее не так велика потребность в стычках и чистке». Тарковский был слишком закрыт к общению, чтобы разряжать свое внутреннее напряжение с друзьями и знакомыми. А любовные отношения, хоть и сотрясались время от времени конфликтами, но, кажется, никогда не были осмыслены им или препарированы для переосмысления в его творчестве или его умозаключениях, которые носят у него всегда более широкий и обобщающий характер.
В одном из интервью, которое Бергман давал Иорну Доннеру уже в свои преклонные годы, он определенно и недвусмысленно отрицал свою религиозность: «Я совсем не религиозен, но я думаю, что мы частица чего-то огромного». В таком смысле и такой самой общей своей интерпретации «религиозного» Бергман и Тарковский кажутся сродни друг другу. С той только разницей, что Бергман в отличие от Тарковского не пытался в своем искусстве искать божественное вне христианства и не ощущал человека частью некого