Запись в его дневнике от 5 марта 1917 гласит: «То, что изображение человека в наше время исчезает из живописи всё больше и больше, а все предметы наличествуют лишь в разложении, стало доказательством того, насколько уродлив и пошл человеческий облик и насколько мерзок всякий предмет нашего окружения. Решение поэзии по сходным причинам отказаться от языка (как в живописи от предмета), уже назрело. Это вещи, которых, пожалуй, не было ещё никогда». С 25 июня они уже были!
Ещё 14 июля 1916 на большом вечере дада в Гильдии весовщиков в Цюрихе, в программе которого была музыка, танцы, теории, манифесты, стихи, картины, костюмы и маски и на котором в том или ином виде выступали Арп, Балль, Хеннингс, композитор Хойсер, Хюльзенбек, Янко и Тцара, Балль прочитал своё первое абстрактное звуковое стихотворение «О Гаджи Бе
«Этими фонетическими стихами мы хотели отречься от языка, который был выхолощен журнализмом и стал непригоден к употреблению. Нам пришлось вернуться в глубочайшую алхимию слова и покинуть даже саму алхимию слова, чтобы таким образом сохранить для поэзии её священную вотчину».
Итак, в нашей галерее была объявлена декламация «абстрактных стихов» Хуго Балля. Я немного опоздал, и когда я пришёл, зал был переполнен. Сесть было уже некуда! Балль вспоминает: «На мне был специальный костюм, сделанный по моим эскизам и эскизам Янко. Мои ноги стояли внутри узкой колонны из блестящего синего картона, которая доставала мне до пояса, так что я выглядел над нею как обелиск. На мне был вырезанный из картона огромный воротник, оклеенный внутри багряным, а снаружи золотым, на шее он был закреплён так, что я, поднимая и опуская локти, мог двигать им, словно крыльями. А на голове – цилиндрический, высокий, в белую и синюю полоску головной убор шамана.
Я установил с трёх сторон подиума против публики нотные пюпитры и водрузил на них мою расписанную красным карандашом рукопись, чтобы торжественно считывать то с одного, то с другого пюпитра. Тцара знал о моих приготовлениях, то была настоящая маленькая премьера. Всем было любопытно. Поскольку я, будучи колонной, не мог ходить, меня вынесли на подиум в момент затемнения, и я медленно и торжественно начал:
гаджи бери бимба гландриди лаула лонни кадори
гаджама грамма берида бимбала гландри галассасса лаулиталомини
гаджи бери бин бласса глассала лаула лонни кадорсу сассала бим
гаджама туффм и цимцалла бинбан глигия воволимай бин бери бан
о каталоминаль ринозероссола хопсамен лаулиталомини хоооо гаджама
ринозероссола хопсамен
блуку теруллала блаулала лооооо…»
Это было слишком! После начального замешательства, вызванного никогда не слыханным, публика, наконец, взорвалась.
Посреди этого урагана стоял Балль, неподвижный, словно башня (он ведь и не мог двигаться из-за картонного костюма) над взорвавшейся смехом и аплодирующей толпой хорошеньких девушек и серьёзных обывателей, – неподвижный, как Савонарола, фанатичный и непоколебимый.
«Акценты становились тяжелее, выражение нарастало в обострении согласных звуков. Очень скоро я заметил, что мои средства выражения – если я хотел оставаться серьёзным (а я хотел этого во что бы то ни стало) – не смогут выдержать уровень пышности моей инсценировки. Я видел среди публики Брупбахера, Жельмоли, Лабана, госпожу Уигман. Я боялся провала и собрался с силами. Закончив на пюпитре справа «Песню Лабады на облаках» и на пюпитре слева «Караван слонов», я снова обратился к центральному пюпитру, усердно взмахивая крыльями. Тяжелые ряды гласных и волочащийся ритм слонов как раз создали мне площадку для последнего подъёма. Но чем мне всё это завершить? Тут я заметил, что мой голос, которому больше не оставалось другого пути, приступил к древней каденции проповеднического причитания, тому стилю мерного пения, которое выплакивается в католических храмах Востока и Запада.
цимцим ураллала цимцим ураллала цимцим занзибар цимцалла цам
элифантолим бруссала буломен бруссала буломен тромтата фейо да банг банг аффало пурцамай аффало пурцамай ленгадо тор
гаджама бимбало гландриди глассала цингтата импоало ёгрогёёёё
виола лаксато виола цимбрабим виола ули палужи мало
Не знаю, что подсказало мне эту музыку. Но я начал петь мои гласные ряды речитативом в церковном стиле и не только попытался оставаться серьёзным, но принудил себя к серьёзности.
В какой-то миг мне показалось, что из моей кубистической маски выглядывает бледное, растерянное лицо мальчика – то полуиспуганное, полулюбопытное лицо десятилетнего мальчишки, который на заупокойных службах и торжественных литургиях, жадно дрожа, подпевает, считывая с губ пасторов. Тут, как и было заранее запланировано, погас электрический свет, и меня, залитого по