Таким образом, он погрузился в революционные дела и от дома совсем отбился, хотя жил все-таки при семье. Отец смотрел на все это с полнейшим порицанием, старался «образумить» сына, но не прогонял его от себя. Однако у них, конечно, явилось некоторое внутреннее отчуждение, и отец даже не называл его иначе как по фамилии: «Где Орлов? Приехал ли Орлов?» Это значило: Владимир… А Владимир действительно постоянно пропадал в революционных отлучках.
Однажды, возвращаясь из такой отлучки в родное село, он застал там нечто необычное. Была уже глубокая ночь, но во всех избах светились огни, а на церковной колокольне раздавался протяженный звон. По улицам со всех сторон крестьяне направлялись к дому священника. «Что у нас тут делается?» — спросил Орлов. Ему объяснили, что бетюшка собирается помирать и сзывает всех на последнее прощание. Старик не был болен, но почувствовал себя слабым и даже лежал на кровати. Владимир Орлов побежал домой. Там у дверей и в передних комнатах толпился народ, но к батюшке пускали по очереди, по его зову. Не пустили к отцу и Владимира Федоровича. Оказалось, умирающий принимал по очереди: сначала тех, с которыми были
Когда все было окончено, старик приобщился — и умер тихо, просто, поистине «отошел» в иную жизнь. У Владимира осталось навсегда глубокое впечатление от этой «безболезненной, непостыдной, мирной» кончины.
Разумеется, Орлов не отстал от своих революционных взглядов еще очень долго. Он, кажется, и судился по нечаевскому делу, во всяком случае, потерпел административные кары. Я не знаю хорошенько этого периода его жизни, познакомился с ним гораздо позднее, в 1889 году, после моего возвращения из-за границы. В это время в Москве находился по каким-то делам Виктор Васильевич Еропкин, недавно основавший коммунистическую общину около Береговой станицы в нынешней Черноморской губернии. Это был тоже достопримечательный человек, о котором стоит рассказать. Он мне предложил познакомиться с Орловым, которого имя я тогда впервые услыхал; интересуясь тогдашними русскими направлениями, охотно согласился на предложение Еропкина.
Мы отправились вместе к Орлову. Он был в Москве проездом и жил в меблированных комнатах в Домниковском переулке. В это время он уже был не нигилистом и не революционером, но горячим христианином-философом. По профессии своей он состоял сельским учителем в земской школе.
Пришли к нему. В комнате, довольно обширной, грязной, в полном беспорядке, при скудном керосинном освещении заседал Орлов с двумя-тремя приятелями и что-то ораторствовал. На столе стоял неизбежный самовар и какая-то дрянная закуска — колбаса, помнится. Несколько позднее появилась не менее неизбежная бутылка водки, Владимир Федорович весьма любил выпить. Нужно сказать вообще, что в 70-х и 80-х годах, да и в 90-х, пили страшно много. Впоследствии, в XX веке, привычка пить стала исчезать, явилось некоторое стремление к трезвости, сравнительно, конечно: так, начало считаться неприличным быть совершенно пьяным. В последние десятилетия XIX века, наоборот, как будто щеголяли кутежами и пьянством, Владимира Орлова я никогда не видал буквально пьяным, но «выпивши» он был очень часто, а просто «выпивал», можно сказать, постоянно: и за едой, и с друзьями, и при горячем разговоре, для возбуждения нервов, хотя не был даже и навеселе. Когда мы с Еропкиным присели к компании, разговор скоро принял характер отчасти религиозный, а скорее мнстически-философский. Говорил больше всего Орлов, с чрезвычайным одушевлением, особенно после одной-двух рюмочек водки. Он говорил легко, красноречиво, увлекательно, действуя на слушателей чрезвычайной искренностью; видно было, что он переживал или пере-
живает кажлую выражаемую мысль, каждое произносимое слово. Это был редкий проповедник. Много убедительности словам прибавляла и его наружность.