Но Юра был начинающим накопителем и еще страдал счастливым недугом бедняков: хорошо спал. Стоило ему коснуться головой подушки, как он уже дрых, посапывая и причмокивая, наслаждаясь видениями той жизни, в которой ему, Юрию Тимофеевичу, улыбались. Спальня еще пережевывала в темноте события минувшего дня, рассказывала вполголоса были и небылицы, делилась последними анатомическими открытиями — лично я до сих пор помню, как однажды на перемене на полном ходу врубился в Ларочку-лапочку, и на мне, как на фотопленке, на мгновение — оказывается, на всю жизнь — запечатлелись, оттиснулись ее грудь, живот, ноги. Спальня трепалась, спальня не спала, и только Юра спал без задних ног. Бог с ним, пускай бы спал на здоровье, но Юра имел обыкновение не только посапывать и причмокивать, но в кульминационные моменты еще и крепко, по-деревенски всхрапывать, напоминая всем о своем существовании. В тот вечер он тоже напомнил, и очень некстати. Невпопад — у спальни было лирическое настроение. Она отходила ко сну, сопровождаемая вдохновенным враньем главного фантазера спальни, Арины Родионовны в казенных, с напуском трусах, Толи Голубенко. Не испытавшая сдерживающего начала крепостного ига, наша Аринушка была почти по-барски своенравна. Когда Юра очень уж грубо, чуть ли не с сапогами, вклинился в ее колыбельную, Голубенко вскочил с кровати, вынул из тумбочки нож, подошел к Юре, и через пару минут тряпочка с деньгами оказалась в его руках. Юра по-прежнему безмятежно спал, не подозревая, что в результате бескровной хирургической операции лишился мошны. Голубенко развязал тряпку и с тщательностью скупого рыцаря проделал в полутьме вторую операцию — валютную: все деньги от двушек и до десяток в строгом порядке разложил цепочкой от Юриной кровати до умывальника. Спальня давилась хохотом. Впервые в жизни Юрина наличность ночевала не на живом человеческом теле, а на холодном полу.
Как у нас хватило терпения — или жестокости — дождаться утра, не разбудить Юру раньше?
Утром спальня с воодушевлением ждала развития событий.
Проснувшись, Юра обнаружил пропажу и растерянно прижух на кровати, не решаясь вылезли из-под одеяла, как не решается вылезти из воды человек, у которого лопнули плавки. Потом молча сел на кровати и тут увидел деньги. Он понял, что мы все, пятнадцать человек, сообщники. Все против него, одного. Не говоря ни слова, Юра, обычно такой улыбчивый и словоохотливый, встал с постели и стал собирать продрогшие «миллионы». Худой, все кости наружу, нелепый, в одних трусах. Он подбирал с пола деньги и ронял на пол слезы, такие злые, что смотреть на них было страшно. Юра собирал деньги — поза пасущегося скелета, а Толя Голубенко вышагивал перед ним и строго наставлял:
— Нельзя быть жадным, Юра. Необходимо быть щедрым, Юра. Надо любить своих друзей…
Спальня была в восторге. Она хохотала, подбадривала Юру, пыталась похлопывать его по заднице, но Голубенко ревностно оберегал свою жертву.
— Прошу не мешать, — огрызался он. — Прошу не мешать процессу. У нас воспитательный процесс!
От такой защиты жертва потихоньку подвывала, но завыть в полный голос опасалась, и не без основания. Голубенко вошел в раж, его лицо горело, в походке появилась угрожающая изысканность, амплитуда жестов становилась шире и резче.
Все это могло плохо кончиться.
Наши кровати стояли рядом, и я, пожалуй, чаще, чем кто-либо другой, сталкивался с перепадами души Толи Голубенко.
— Пойдем, покажу что-то, — разбудил он меня однажды ночью.
Идти никуда не хотелось, но в кошачьих глазах Голубенко путеводной звездой сияла тайна.
Я оделся, мы спустились по освещенной лестнице на первый этаж, проскользнули мимо дремавшей на посту сторожихи и выбрались на улицу. Скрипел снег, уныло раскачивались на ветру интернатские фонари. Голубенко потащил меня к кочегарке. Мы вошли внутрь этой пристройки, где пахло углем и угаром. Гудели печи, кочегар дядя Петя похрапывал, сложив голову на колченогий стол. Прикорнувшая рядом «маленькая» свидетельствовала: дядя Петя принял. Я неосторожно стукнул дверью, и старик попытался проснуться, но, увидев Голубенко, опять прикрыл глаза. Толя провел меня в дальний угол кочегарки. Там на соломенной подстилке лежала собака. Обыкновенная дворняга с обвислыми, в репьях, ушами. На появление Голубенко она отреагировала примерно так же, как дядя Петя. Под боком у нее спали пять или шесть слепых щенков. В кочегарке было тепло, но время от времени то один, то другой из них начинал суетиться и, подрагивая шерсткой от ненависти к незримым братьям и сестрам, пытался отвоевать у них как можно большую территорию материнского живота, чтобы погреться возле него, как возле солнышка — носом, хвостиком… Чудаки, наверно, еще вчера они так хорошо, беззлобно помещались там, внутри. Началась жизнь — начались житейские неудобства. Толя вытащил из кармана сверток с едой, развернул и положил его рядом с собакой:
— Ешь, Пальма.