Толе нужна была веселая жена, потому что у него была печальная мать. Худая, неразговорчивая и печальная. У нее было двое детей и муж, инвалид войны. По вечерам дети делали уроки, а она, наспех справив домашние дела, садилась в углу и о чем-то печалилась. Инвалид войны тихо сапожничал, сидя за низким столиком под голой электрической лампочкой. Он держал во рту гвоздики и шпильки, и это тоже избавляло его от необходимости говорить. Пожалуй, он даже слишком часто держал во рту гвозди и шпильки. В конце концов они избавляют человека от необходимости говорить, но навязывают еще более тяжкую необходимость думать. Мать о чем-то молчала, отец о чем-то думал. Дети делали уроки, вполголоса переговаривались между собой. А однажды мать пошла на работу и не пришла. Ее привезли через два дня — в гробу. Привезли под вечер украдкой, как ворованное. Гроб простоял дома ночь. Дети в ту ночь спали у соседей. Девочка Света всю ночь просидела на кровати, поджав ноги и тихонько раскачиваясь взад-вперед. Толя, просыпаясь — им постелили вместе, — пытался утешить ее, но она поворачивала к нему сухое, онемевшее лицо, и этого живого лица Толя пугался больше, чем того, мертвого, что осталось дома наедине с отцом. Соседка уводила их из дома, а отец сидел перед гробом на сапожном табурете с сиденьем из сыромятных ремешков, и странно было видеть его без молотка и шила в руках, без гвоздей и березовых шпилек во рту. В кои веки человек сидел вот так, без дела, без молотка и без гвоздей, которые раньше избавляли его от необходимости говорить.
О чем же он говорил с нею в ту ночь?
На следующий день мать похоронили. Похороны были поспешные, неловкие. Больше всех суетился отец. Он, безногий, путался в ногах у соседей и родственников, молча смотрел на них снизу, из колодца своего горя, напряженно задранным лицом с потными, слипшимися волосами. К вечеру, после похорон, он все-таки напился и, скрипя зубами, кричал, что их под Киевом предали.
Толина мать бросилась под поезд, под единственный пассажирский поезд, приходивший в город раз в сутки.
Иногда Толин отец приезжал на своей коляске в интернат. Ему хотелось встретиться с воспитателями, узнать, как дети учатся, как их поведение, но Толя его приезды не любил и старался увести отца подальше от чужих глаз, например к кочегарке. Там они и беседовали. К беседам частенько присоединялся кочегар дядя Петя, и тогда они заканчивались поздно, за полночь, ибо старого солдата дядю Петю тоже, оказывается, где-то предали. Светка давно спала в своей интернатской кровати, а Толик через весь город провожал нетрезвого, бормочущего отца домой, к родне.
И он таки женился на Шуре Показеевой!
После расформирования старших классов Толя уехал в Донбасс, забрал с собой отца, учился в вечерней школе и работал в шахте — ему, как и Юре Фомичеву, тоже нужны были деньги. Шура уехала доучиваться в свое село, оно было в десяти километрах от города. Я в то время тоже учился в вечерней школе и жил у своего уже упоминавшегося однокашника Вити Фролова. У Вити была мать, тихая, болезненная переплетчица, и младшая сестра — только сейчас, много лет спустя, я понял, что это была сестра-красавица. Тогда она была девчонкой на целых два года моложе меня. Светлые, восковой спелости волосы и голубые глаза — васильки во ржи.
В один из летних вечеров появляется в нашей хатке Толя Голубенко. Пиджак через плечо, кошачьи, с искрой, глаза, заметно потяжелевшие руки. Хохочем, мутузим друг друга, отправляем Витину сестру собирать на стол. Но Голубенко заявил, что ему пора.
— Куда?
— В Покойное.
Так называлось село, в котором жила Шура Показеева.
Село, несмотря на свое потустороннее название, было буйное, жизнелюбивое — у каждого во дворе свой виноградник, городских там лупили нещадно, и мы вызвались проводить Толю. Наше предложение было принято. Условились: Толя встречается за селом с подругой, а мы ждем его неподалеку. Если что неладно, он нам крикнет, и мы придем на помощь. Если же все будет в порядке, то дождемся его и вместе вернемся назад.
Бедный Витин велосипед! Он жалобно поскрипывал под нами. Витя сидел за рулем, я на багажнике, мы вместе крутили педали — Витины босые ноги упирались в мои, а новоявленный жених примостился на жесткой железной раме. Мы пересекли город, помахали на выезде темным интернатским окнам и двинулись по старому шоссе. Был поздний воскресный вечер, машин на дороге было мало, и наш драндулет несся под горку, как пьяная цыганская арба. Мы смеялись, и пустая, остывающая степь, на дальних горизонтах которой нежно оседала дневная пыль, подхватывала наш смех, он катился впереди нас и вместе с пылью затухал; оседал где-то далеко-далеко. Мы горланили песни, и они тоже обгоняли нас, высоко летели над степью, уже вроде и не имея к нам никакого отношения.
Ветер в лицо, чье-то счастье в лицо…