Приехали, нашли укромную ложбинку с хорошей густой травой. Мы с Витей расположились в траве, Толик пошел в село, светившееся метрах в двухстах от нас. Мало-помалу угасло село, черной и прохладной стала земля и, наоборот, — ярким от звезд небо. Мы с Витей лежали на спинах, положив руки под головы, разговаривая на приличествующие моменту темы.
Правда, момент затягивался.
В конце концов мы заснули.
Проснулись от хохота, как от холодной воды. Над нами стояла Шура Показеева и, подбоченившись, смеялась. Платье у нее было в росе, и смех у нее был, как роса: искрился, обдавал веселыми брызгами.
— Ну и телохранители, самые настоящие суслики! Сурки…
Останавливаться она не умела — это точно. Да она и не хотела останавливаться! Над нею сияло туго, до звона натянутое небо, первая заря полоскала ее пролившиеся волосы, первая роса выступила у нее в глазах. Чего ей останавливаться — она знала, как она хороша в сию минуту, эта чертовски рано выросшая Шура. Надо было иметь очень зоркий глаз, чтобы в «Шуре, которая выйдет замуж за Голубенко», высмотреть сегодняшнюю красавицу.
Счастливчик Голубенко! Огородник с волшебной лейкой.
Огородник стоял рядом и смущенно улыбался. Так улыбаются счастливые собственники, чтобы не дразнить других. И хохочут так тоже только счастливые собственницы, чтобы дразнить других.
Мы собрались, Толик и Шура стали прощаться. Она целовала его и что-то быстро-быстро шептала, пока мы с Витей, отвернувшись от них, налаживали драндулет.
Назад ехали иначе. Я спал на багажнике. Витя спал на раме, на металлическом насесте он чувствовал себя вполне безмятежно. Голубенко в одиночку крутил педали и орал песни.
Несколько лет спустя, в краевом центре, я встретил и Юру Фомичева. Тоже стояло лето. Жара. Я шел со службы обедать и на одной из центральных улиц буквально столкнулся с Юрой. Мы оба очень обрадовались.
— Привет, старина!
— Привет, старичок!
— Сколько лет!
— Гора с горой…
— Работаешь?
— Работаю. А ты?
— Учусь.
Оказывается, Юра учился в сельхозинституте на зоотехника, у него приближалось распределение. На нем была белая курортная кепка, но руки у него были черные, ломовые. Целина, стройотряд, поля и фермы родимого колхоза — хорошие, честные руки.
— Специальность нравится?
— А что — двести рэ, — сказал он с вызовом.
От жары между лопаток ползли противные гусеницы пота, и стоять больше на одном месте было невыносимо.
— Ну, будь здоров, старина.
— Бывай.
Боюсь, что если встречу его завтра, то он уже будет говорить не с вызовом, а с высокомерием. У человека своя дорога: к Юрию Тимофеевичу, которому улыбаются.
Руки жалко.
Спальня умела мстить. И не один педсовет не мог поколебать ее негласное решение. Так было с Женей Орловым. Женя был сыном директора сельской школы. Он обучался музыке и был, наверное, одаренным парнем. В селе музыкальной школы не было, и отец устроил его в город. Всем было ясно, что в интернате Женя птица залетная, случайная. Три раза в неделю после обеда он уходил в музыкальную школу и возвращался только к вечеру. Вероятно, эта свобода — не надо сидеть на самоподготовке, когда весь класс под надзором классной руководительницы корпит над домашним заданием, — и стала первой причиной нашей неприязни к нему.
Да и отец слишком часто приезжал за ним. Каждую субботу ровно в три часа перед интернатом останавливалась легковушка и давала три протяжных сигнала. Даже если бы Женя не расслышал их, его все равно бы разыскали, оповестили, донесли бы до его ушей эти длительные призывы, током пробегавшие по всем закоулкам интерната. Невозможно было бы найти для них более проводимую среду, чем эта. Ни металл, ни раствор, ни воздух… Нас, старших, они тоже цепляли. Дразнили не сами приезды, сколько их регулярность, обязательность: каждую субботу. При том, что отцы в интернат вообще не ездили, даже имевшиеся в наличии.
Сам Женя тоже не искал особых привязанностей. Он верил в собственные силы, и они в нем были. Крепкий, широкий парень, запросто крутивший «солнце» и отходивший от турника, не глядя на толпившихся болельщиков. Женя был снисходительно молчалив, его маленькая, птичья голова с влажными глазами всегда была чуть склонена набок, как будто Женя во что-то цепко целился.
Женя был целенаправленным парнем. Каждый вечер перед отбоем вытаскивал из чехла баян, разворачивал ноты и принимался играть. Приобретал второе образование. Вначале он играл прямо в спальне. Сидит на крашеной табуретке, уткнувшись носом в баян, с отрешенным, немым лицом — я давно заметил, что у всех баянистов немые лица — и поигрывает. Тут жизнь идет, тут ссоры и драки случаются, тут гам и топот, а он играет как ни в чем не бывало. Музыкальное сопровождение, как на районной ярмарке: «Трансваль, Трансваль, ты вся в огне…» Рипел он так, рипел — это мы говорили «рипит», хотя играл он, наверное, неплохо, и, пожалуй, вся загвоздка в том и состояла, что играл он хорошо, пока однажды Кузнецов не заявил ему, что в спальне играть противопоказано. Обоняние портится.