Читаем Теплый дом. Том II: Опекун. Интернат. Благие намерения. Детский дом (записки воспитателя) полностью

Почти у всех, кто жил в интернате, он был. И значит, жил вместе с нами, даже если давным-давно развалился. В снах, наяву, в обиде, в беде. То ласково подталкивал тебя в спину: шагай, родной, то протягивал руку. Отдав нас в учение, «в детки», как говорят в простонародье, он тем не менее учил нас. И рассказ об интернате будет неполон без рассказа о доме — может, потому он время от времени возникает в нашем повествовании.

Домой я ездил на каждые каникулы. Сначала добирался по асфальту, потом куковал на проселочной дороге, робко отбивавшейся от засохшего, безжизненного ствола шоссейки в сторону нашего села. Не всегда хватало терпения дождаться попутной машины, и тогда я отправлялся в село пешком. Чаще всего меня кто-либо догонял в пути и, признавая «Настиного», брал в кузов или в кабину, и тогда я въезжал в родное село кум королю.

Но случалось и так, что меня никто не подбрасывал, и все двенадцать километров я преодолевал на своих двоих. Грейдер, по которому меня когда-то везла Катя, полого поднимался в гору, а возле самого села круто обрывался вниз. Как только я достигал этого водораздела, родное село открывалось передо мной как на ладони. Редкая пересыхающая череда хат, протекающая по дну степной балки. Я без труда отыскивал взглядом свой одинокий, уже тронутый временем дом, и чувство щемящей радости охватывало меня. Каким бы усталым я ни был, я всякий раз переходил на бег и летел к нему стремглав, ласточкой, прямо из поднебесья безошибочно прицелившейся в родное гнездо. С тех пор уже порядочно прожито на свете, а я могу сравнить это ощущение только с одним, хотя что сравнивать — они абсолютно одинаковы, что весьма странно, потому что вызваны они столь же абсолютно несхожими вещами.

И это второе ощущение тоже из отрочества.

Так же тревожно и радостно замирало сердце, когда, выйдя однажды на порог, я понимал, что кончилось лето.

Мать в фуфайке, с подвернутыми рукавами, уже не беседовала с Ночкой, а покрикивала на нее: «Стой, стой, комолая!» — для нее дыхание зимы было суровым дыханием новых трудов и забот.

И молоко в подойнике пело глуше.

И какое-то перелетное беспокойство жило в природе: по зеленому, уже предснежному небу, сорвавшись с насиженных мест, выворачиваясь исподним пухом, летели — почти с птичьем криком — облака. Оно, это беспокойство, передавалось и матери.

От матери, от облаков, от первой изморози, севшей на травы тонкой, но уже смертельной паутиной, оно передавалось мне. И, разбуженный, объятый этим беспокойством, я срывался с порога, выбегал со двора в степь, что начиналась тут же, у нашей ничем не огороженной хаты, и степь подхватывала меня. Но я был зелен, и зима не страшила меня, что мне зима — игра, я был зелен и меньше, чем мать, жалел уходящее лето — сколько их будет впереди! Меня захватывал сам процесс перемены, перелета, и застревавший в горле крик был скорее криком сеголетка, впервые вставшего на крыло, впервые самонадеянно покидающего родные гнездовья.

Молодые, цвета нежной надвьюшной сажи грачи, захлебываясь вольным студеным воздухом вышины, чистят горло.

Я улетал, мать оставалась.

Теперь я бежал к дому с тем же чувством, с каким когда-то убегал от него. Горечь утраты, радость свидания, ощущение крыльев — как же независим был я теперь от него, и как мне хотелось показать ему, насколько перерос я его зарубки.

Я бежал к нему выгоном, а не улицей, чтобы меня до срока не перехватили родичи или знакомые. Пробравшись к дому, несколько раз обходил его вокруг. С каждым приездом дом все больше оседал, подтаивал, как почернелый мартовский сугроб. Степь брала его: на его крутой, с провалами, крыше зеленела та же трава, что росла вокруг, — тонконог, кукушатник. Ни дверей, ни окон уже не было: в наших степных краях щепке пропасть не дадут, особенно той, что плохо лежит, и сквозь образовавшиеся проемы, неслышно подтачивая их, в дом, не смешиваясь и не разбавляя его погребного холода и сумрака, текли потоки солнца. Увлеченные, обманутые этими потоками, в хату, сверкнув крылами, влетали стрекозы и бабочки и находили здесь смерть. Я садился на свое старое излюбленное место — на подгнившие и покосившиеся порожки и с наслаждением вытягивал ноги. Как хорошо мне там отдыхалось — и от того пути, что был позади, и для всего того, что еще ждало меня. Я приваливался к хате, и за моей спиной, как в старой скирде, гудели шмели и возились последние мыши.

Когда-то здесь была целая улица, точнее — «порядок», как у нас говорят. Но я этого уже не застал. Я был совсем малым, а от порядка уже оставался только наш дом. Да еще три голых, выветрившихся стены напротив через вялую, забиваемую травой дорогу. Эти стены были пристанищем наших мальчишеских игр и наших же драк. Когда я спрашивал мать о происхождении стен и пологих глинистых курганов, тянувшихся с двух сторон вдоль дороги и выглядывавших из трав, как лысые маковки, она отвечала односложно:

— Голод.

Не война. Не землетрясение.

Голод.

Перейти на страницу:

Похожие книги