-- Не трожь, прошу тебя! Ну, их в баню! Не знаю, чьи они и знать не хочу. Лежат и пусть себе...
Денег было немного. Лежали они здесь, судя по слою пыли на подоконнике, давно. Честность бывшего заключённого ошеломила меня. В непролазной чаще Белого ключа, заваленной буреломом, выворотнями, заросшей мелким колючим кустарником, несколько лет никто не охотился. Лишь случайно забредший искатель женьшеня мог забыть здесь эти мелкие деньги. Никто не вернётся за ними, даже если вспомнит о них. Не захочет тащиться в такую даль по ельникам и густым, тёмным зарослям барбариса, карабкаться по острым выступам скалистого ущелья. Я почувствовал неловкость перед бродягой, более порядочным, чем думал о нём прежде.
На рассвете мы вышли из зимовья с пилой, топором и лебёдкой. Предутренняя голубизна разлилась над тайгой. В небе ещё перемигивались блеклые звёздочки. Мелководный ручей весело журчал на галечной отмели. Склон сопки, на который мы поднимались, рдел спелым лимонником китайским. Его тугие гроздья висели так густо, что всё вокруг казалось обрызганным кровью. Евгений на ходу срывал сочные горьковато-кислые плоды, горстями запихивал в рот. Продравшись сквозь подлесок, заплетенный лианами лимонника, мы вышли на давнюю кедровую вырубку. Одиноко возвышались вокруг могучие липы, ильмы и тисы. Тайга просыпалась, светлела. Багрово-огненный шар солнца выглянул из-за дальних елей, позолотил вершины. И вот уже вся тайга озарилась яркими солнечными лучами. В распадке, где мы остановились, чернели невысокие, пальмовидные деревья, утыканные толстыми, словно калёными иглами. Тёмно-синие несъедобные ягоды обильно свешивались с перистолистных ветвей. Это - аралия маньчжурская. Шип-дерево. Или, как его чаще называют таёжники - чёртово дерево. Лекарственные свойства его корней - сродни женьшеню.
Евгений закрепил лебёдку на стволе кедра, обвитого лимонником, а я принялся рубить аралии, оставляя пни. Распускал трос во всю длину и цеплял крюк за ближайший пень. Евгений вращал ручку лебёдки. Капли пота катились по загорелой мускулистой спине. Клубки мышц вздувались от напряжения. Казалось, не выдержит, лопнет струной натянутый трос. Отломится ручка. Или хрустнут зубья шестерён. Но сдавался пень. Ком земли с торчащими в разные стороны корнями с треском отрывался, нехотя выползал из ямы. Я перецеплял трос, и Евгений с яростью разъярённого хищника набрасывался на лебёдку. Выдёргивал пень, и пока я, спотыкаясь за валежник, тащился с тросом к другому, срывал горсть лимонника и выжимал в рот. Алые струйки сока текли по плечам и груди, обагряя татуировку с силуэтом Сталина. От мышечных движений изображение отца народов, страшное от красных подтёков сока, щерилось недоброй ухмылкой. Такое же подобие портрета другого вождя мирового пролетариата синело у Евгения и на спине. Во время короткого отдыха я поинтересовался, почему он сделал наколки.
-- Знаешь, был такой случай в одной зоне... Приговорили одного зэка к расстрелу. Поставили к стенке. Взяли на прицел. "Нате, стреляйте!" - рванул зэк рубаху на груди. Смотрят энкэвэдэшники, а на груди у него Сталин наколот. Испугались. Нельзя в Сталина стрелять! "А ну, - говорят ему, -- лицом к стене!". Повернулся, а на спине - Ленин! Так и не стали в него стрелять...
Наивную эту историю я слышал много раз, но разубеждать Евгения не стал: почитатель пролетарских кумиров уже взялся за лебёдку.
Золото приморской осени медленно угасало. По утрам иней серебрился на листьях и травах, но днём по - прежнему было тепло и душно. Донимали какие-то мелкие жучки, похожие на муравьёв с крылышками. Всякий раз я готов был бросить это нелёгкое занятие, вернуться домой. Но Евгений молча взваливал лебёдку на спину, шёл дальше. Я плёлся за ним, увешанный карабином, тяжёлым рюкзаком, флягой с водой, топором и пилой. И с тоской поглядывал на солнце, которое не торопилось спрятаться за горизонт.
Весь октябрь длилась наша добровольная каторга. Мы наворочали огромные кучи аралиевых пней. Спилили с них остатки стволов у самых корней, стряхнули землю и взялись за топоры. Это было самое приятное время из всей нашей аралиевой эпопеи. Мы усаживались друг против друга на сухой валежине, с удовольствием крошили мягкие, пахнущие аптекой корни. Секли их неторопливо, довольные, что надрали корней много и оттого могли позволить себе маленькую передышку. Евгений с пристрастием рассказывал разные истории из своей жизни в исправительно-трудовой колонии. А в ней, как и в любой другой, случалось и грустное, и смешное. Я слушал, не перебивая, понимая, что, быть может, впервые у Евгения есть собеседник, проявляющий неподдельное внимание к его не совсем удачной биографии.
-- За что тебя, Джон, посадили в первый раз?
-- За девчонку... Шёл с работы. Зима. Темно. Вижу, три хмыря жмут её возле забора. Плачет, отбивается. Выломал штакетину и давай их отоваривать. Двое смылись, один замешкался. Тут в запарке и ему по чердаку! Девчонка неизвестно куда смылась, а кента в больницу уложили. Смеяться стал он без причины. Трояк мне влепили...
-- А второй раз?