Мать Пафнутия была крайняя бессеребреница, и все ее ученье было в том, как передавала бабушка своим келейницам, чтобы по миру пройти, а мира не задеть. «Места занимай на земле поменьше: в Царстве Небесном места прибавят, а кто здесь широк, там убавят; времени на земле также занимай поменьше: приучайся к небесному безвремению, а приучаться надо в церкви: оттоле небесное безвремение уже и на земле начинается; людей почитай, как ангелов: с ангелами только в молитве беседу иноки ведут и сладкое общение имеют, тако и с людьми – тогда еще на земле к ангельскому житию приучишься. Неприметного человека на земле и враг не приметит, а приметного – дьявол плечом толкнет. Пост человека тончит: небесное при посте виднее, а земное – туманнее; пост тончит, а молитва светлит, а смирение, крылья подвязав, к небу поднимает. На мирское зажмурь глаза и не заметишь, как Ангел за руку ведет». А последнее ее слово, аминьное, бывало: «Мир делами запружен; в миру-то жить – выть, а дело всего одно: с Богом быть, другого-то дела, обыщи весь мир, – не найдешь, всё безделье».
Когда через год, на Светлое воскресенье, Ариша в первый раз отпущена была к родителям, вошла, на образа помолилась, сказала приветливо: «Христос воскресе!» – и яичко бисерное подала отцу, он не узнал Аришу: и сказала-то не «воскрес», а «воскресе», по-славянски, правильно, и похристосовалась истово, по-духовному; лицом побледнела, похудела, но будто и возмужала, и нашла какое-то спокойствие – будто на камень стала. «Чужая! Чужая!» – мгновенно с тоскою подумалось прадеду, но он скоро подчинился ее спокойствию, ее истовому навыку и, с каким-то в глубине зарожденным уважением посмотрев на нее, сказал: «Воистину воскресе!» – христосуясь, протянул ей крашенное сандалом гусиное яйцо. Прабабушка же попросту заплакала… Но он же и устыдил жену:
– Что ты, мать! Свят день, а ты плакать!
И Ариша с благодарностью посмотрела на отца: она поняла, что все прощено им и принят ее жребий.
Она не долго пробыла дома, спеша к пасхальной вечерне. Мать Пафнутия уже собралась в церковь, когда она вошла в келью, принимая от нее костыль:
– Загостилась. В гостях хорошо, а дома-то лучше, – и, испытующе посмотрев на нее, переспросила: – Лучше ли?
– Лучше, матушка! – сказала Ариша и низко поклонилась.
Ангел Благого Молчания покрыл своими крылами ее жизнь.
Прабабка Анна Павловна стала замечать, что по утрам, рано поднявшись, прадед уходил куда-то, и неприятно ему было, если он видел, что жена примечала его ранний уход.
«Видно, дела по фабрике», – сначала думала прабабка. Но шло время, а дела не уменьшались, и все чаще и чаще прадед уходил по утрам, один, никому не говоря, куда идет. Уйдет раным-рано часа на полтора, на два, вернется домой, пьет чай, потом отправляется в город.
Прабабка не смела спросить, но сердце ее было в беспокойстве. Она скучала особенно сильно по дочери в эти самые часы, когда по утрам прадед уходил куда-то. Она вспоминала ее и плакала тайком от всех.
Однажды, наскучившись, она оделась и в этот ранний час вышла из дома, так же как прадед, одна. Она, не привыкшая к ходьбе, с трудом дошла до женского монастыря и вошла в собор. Там кончалась утреня. Она искала глазами дочь, а нашла мужа: он стоял на коленях у левого столба и молился.
Она ничего не сказала ему и ушла домой до окончания утрени. Она думала, что он не видал ее, но он видел и утром, встав и одевшись, побудил ее:
– Что, мать, вставай! Пойдем Богу молиться. Надо дочке-то помогать.
Они пошли вместе с монастырь и отстояли утреню и раннюю обедню. С тех пор они делали это ежедневно, а через некоторое время стали ходить и к вечерне.
Прадеду было на это время. Года через полтора после ухода дочери в монастырь он передал лавки и фабрику сыну, который вышел характером в себя самого: был осторожен, недоверчив, искателен и, поняв раз навсегда, что все, что положено и заведено отцом, умно, прочно и приходно, ничего никогда не переменял в деле, а только все поддерживал.
Прадед редко заезжал в лавки и на фабрику: словно и его суровой и глубокой души коснулся краем крыла своего Тихий Ангел, стоявший над жизнью его дочери, и прадед доживал свою жизнь, вспоминая брата Андрея с его пропажей, и ранними утрами, привычно, всегда пешком, он шел с прабабкой в монастырь. Там он всегда становился у бокового придела, у Распятья, и его любимою церковною песнью было: «Житейское море воздвизаемое зря напастей бурею». Он с сердечным сокрушением, с тихими внутренними, никому неведомыми слезами заключал: «К тихому пристанищу твоему притек, вопию Ти…» – и ему отрадно было думать, что в месте, ставшем тихим пристанищем для его дочери, есть у него полутемный угол, откуда так славно это слышать. Тишина все крепче охватывала подшиваловский дом. Первой умерла прабабушка. Она умерла, недолго поболев, и дочь читала ей отходную. Она слушала ее в полном сознании и даже спросила при конце чтения:
– Все?
– Все, – ответила Ариша.
– Ну, слава Богу! – нашла в себе силу сказать умирающая, подняла руку перекреститься, но рука упала на грудь, а она тихо вздохнула и испустила дух.