– А мы сочтем его отсутствующим, – сказал архиерей и подал архимандриту книгу «Келейное иноческое правило». – Читайте, отец архимандрит.
Бабушкин день
Мы росли сиротами, я, брат и сестра, все погодки, все похожие друг на друга лицом, все не выговаривали русского «л», росли с няней, Анфусой Геннадьевной, и француженкой, madame Justine, в трех детских, с лежанкой, со старым шпицом Дидро, которого тетя звала Дидрошкой, у дедушки в именье, за Волгой, и самое милое, самое редкое у нас на свете был дедушка. Мы сходили к нему на низ с антресолей, где были детские, два раза в день, утром и вечером, перед сном, мы целовали его полную, всю в синих жилках руку с большим алмазным перстнем на безымянном пальце, а он гладил нас по голове, усаживал вокруг своего кресла и приказывал лакею Григорию налить нам по маленькой китайской чашечке шоколаду, а сам улыбался, глядя, как мы пили с тминным печеньем, стараясь подольше продлить наслажденье, и на зеленый шотландский плед, укрывавший ноги дедушки, падали крошки сдобного печенья, а пухлый ангорский кот Пальмерстон подбирал их тонким язычком…
Высшее наказание состояло в том, что madame иногда говорила кому-либо из нас: «Vous ne boirez plus du chocolat de grand papa»[10]
.А самое большое горе в детстве моего брата, князя Арсения, было, когда он разбил дедушкину китайскую чашечку: он задел ее локтем, увлеченный разговором с дедушкой, она мягко упала на ковер и, кажется, не столько разбилась, а сломалась от собственной хрупкости, и густой шоколад пролился на белого кота Пальмерстона, и он, сердито замяукав, убежал с дедушкиных колен. Брат рыдал над осколками и все говорил, отходя от слез:
– Я склею ее! Ведь ее можно склеить? Ведь да?
Брата утешали, что все будет склеено. А дедушка послал в город разыскать такую же чашку, но другой такой не было.
Сестру, как маленькую, уводили от дедушки первой, а мы вели разговор за дедушкиным шоколадом. Это было единственное время, когда нам позволялось говорить с дедушкой.
– Дедушка, ты был в двенадцатом году? – спрашивал брат Арсений, который был посмелее меня.
– Был, мой друг, был, – отвечал дедушка и лукаво улыбался.
– А ты воевал?
– Воевал, мой друг.
И брат восторженными глазами начинал смотреть на дедушку, который невозмутимо продолжал:
– Как же! воевал, вот так же, как ты изволил воевать с китайской чашечкой.
Арсений глубоко вздыхал и укоризненно отвечал деду:
– Ах, дедушка, какой ты!
Но дедушка и на это отвечал:
– Седой, мой друг, седой да старый – вот какой.
И тут же привлекал к себе брата Арсения, усаживал на колени, причем белый Пальмерстон недовольно подвигался, чтобы дать место брату, но не сходил с колен, прижимаясь к дедушке… Брат Арсений прощал деду все коварство с 12-м годом и слушал, затаив дыхание, что рассказывал дед. А дед рассказывал со слов своего отца о князе Италийском, как он называл Суворова. Когда я стал учить географию и узнал слово «итальянский», я никак не мог согласиться, что эти два слова об одном и том же: мне все представлялось, что «италийский» – это что-то высокое, что-то единственное, грозное, прекрасное, снег и огонь, а «итальянский» – это что-то скучное и маленькое, с границами, реками и обрабатывающей промышленностью, что-то учебное и противное…
– Князь Италийский был величайший полководец, – говаривал нам дедушка, – и величайший простец, да, любезный, вот что привлекательно, величайший простец.
– Он не учился, дедушка? – перебивал брат Арсений недоуменно.
– Нет, учился, мой друг, и прекрасно при этом изволил учиться, но он был простец сердцем, сердцем простец, что в свете редчайше встречается.
И дед на время обрывал свой рассказ, задумавшись, мы торопили его и слушали, ловя слова на лету, а потом у себя в детской, когда кончался дедушкин час и madame уводила нас на антресоли, мы переживали долго про себя дедушкин рассказ, вспоминая с братом вслух все подробности.
Сестре мы ничего не рассказывали, мы считали ее, как девчонку, недостойной этого, и только иногда брат, став перед ней и ее куклами в воинственную позу, поднимал руку вверх и ребяческим баском своим возглашал:
– Италийский!
Вечером, перед сном, мы приходили к дедушке прощаться. Он благословлял нас, и опять мы целовали руку, и опять тут было величайшее счастье. Но это уже были не рассказы, а вещи. Дедушка доставал из кармана большую эмалевую, розовую с золотом табакерку с музыкой, и в ней что-то нежно и грустно, слабым-слабым звуком играло и переливалось, будто булькала где-то серебряная вода в саду у мальчиков-с-пальчик.
Сестра, княжна Аня, все хотела найти дырочку, «откуда идет музыка». Она была уверена, что музыка – это маленькая девочка с шапкой-невидимкой. Она выходит из дырочки и звенит маленькими серебряными колокольчиками, и оттого звенит в табакерке, но никогда, никогда не могла она найти эту девочку. Или, может быть, это была не девочка, а мальчик, но и его не нашла княжна Аня.