Кроме Павла, училось здесь стоять на часах при самом Сталине, еще девять военных – от младшего сержанта до старшины, все, как и он, статные, широкоплечие, почти одного, гренадерского, роста. Им сразу было сказано, холодно и решительно, что личное общение между ними нежелательно. Павел слышал лишь их имена и фамилии, а привычек так и не узнал. Все были фронтовиками, правда, двое успели лишь попасть в последнюю берлинскую операцию. Вот и всё, что было известно.
К Павлу домой однажды неожиданно заехал младший помощник коменданта лейтенант Васильев. С недовольной, даже брезгливой физиономией осмотрел темные углы его комнаты, прошелся, прислушиваясь, по бесконечному коридору, в который выходило десяток дверей, заглянул на гудящую и парящую кухню и многозначительно скривился. Его сюда намеренно прислали для контроля.
На следующее утро Павлу выдали предписание в общежитие НКГБ на Малой Лубянской и распорядились въехать туда немедленно. Поселили его в комнате на четверых, большой, светлой, перегороженной серыми тонкими стенами из фанеры. Так все устроили, что у каждого было свое окно на узкую улицу. Рядом находился небольшой, светских очертаний, католический собор, в котором нередко можно было встретить даже французов, издавна живших в Москве. Его и называли – Святого Людовика Французского. Павел однажды из любопытства заглянул под колоннаду храма, но столкнулся прямо у высоких дверей с немолодым человеком, у которого была наредкость мрачная физиономия. Он подозрительно посмотрел на Павла, бывшего как обычно в форме, и прошипел:
– Что надо?
– Да так…, – растерялся Павел, – Красиво… Посмотреть хотел… Я тут живу рядом…
– Вот и живи! – был ответ, – Красиво ему! Шляются тут всякие… Иди, иди, служивый, по своим делам! Нечего…!
Павел быстро выскочил за ворота и, набрав в легкие побольше воздуха, метнулся по улице в сторону Кировской. Ему стало так страшно, как не бывало на войне. Лицо того человека так и стояло в глазах – сухие губы, продольные морщины вдоль носа и уголков сжатого рта, тяжелый, небритый подбородок и бесцветные сощуренные глаза, а еще серая пергаментная кожа.
Получалось, что собор открыт, но войти туда мог не всякий. Да и кто был этот человек? Наврядли из служек храма. Должно быть, сотрудник НКГБ, здания которого окружали собор со всех сторон.
Маша с тревогой выслушала Павла в тот же день и всплеснула руками:
– Да что ты, Паша, сдурел! Этот собор единственный в Москве оставили для католиков, чтобы глаз с них не спускать. Все закрыли, а этот не тронули. Ты прямо как ребенок! Ноги твоей чтобы там не было! Приметят и вышвырнут вон со службы.
Павел кивал головой, привычно краснел. Потом сказал очень тихо:
– Как тут у вас все стало…
– Как? Как стало? – Маша тоже раскраснелась, как будто даже с обидой.
– Ну…строго, что ли! Туда не ходи, сюда не ходи. На того не смотри, с тем не говори.
– Дурачок ты, Пашка! Так всегда было. Но ты этого не касался. А теперь у Самого служишь! Тебя, думаешь, случайно перевели в общагу? Это чтоб глаз за тобой был постоянный, и чтоб к тебе враг не подобрался… У родни у твоей, ну у этих…у Безветровых…уже на следующий день, как ты съехал, комнату-то отобрали. Там вообще вокруг одни татары живут. Кто такие? Где были в войну? Не знаешь? То-то же!
Маша оглянулась на дверь, а разговор происходил в ее квартире на Ветошном поздним вечером, и зашептала, вытягивая полные свои губы трубочкой:
– Вон погляди на мою жилицу…, ну на эту, на Кондукторову …да и на сынишку ее…на Федьку… Ты как придешь, они оба затихают, а Федьку своего Марина Витальевна к моей двери пихает…, чтоб слушал. Кто его знает, зачем? Такие времена, Паша!
– Вы тут совсем уже…сбрендили. Смерти не знаете! От скуки всё это!
– Опять дурак! Это кто ж тут смерти не знает? Она? Да у нее мужа в партизанском отряде убили. Она сама там радисткой была. И Федька с ними. Он почему такой мелкий-то, не догадываешься? Три года на «березовой» каше! В его-то возрасте! Нет, Паша! Смерть тут люди знают. Каждый ее по-своему наблюдал. Но вот только есть, выходит, что-то и пострашнее ее.
– Что ж есть страшнее? – Павел все больше раздражался.
– А люди…! Живые люди! Враги! Вот, что страшнее! Думаешь, свой, родной, советский, а он – лютый враг!
– Это кто ж враг? Ты, что ли, для этой Кондукторовой с ее Федькой?
– Я – нет. Конечно, нет! Но она-то не знает! – Маша зашептала еще страстнее, будто всей душой пыталась довериться несмышленому Павлу, – И я не знаю, кто она.
– А кто я, ты знаешь? – Павел стал строг, даже вытянулся, напрягся.
– Ну…, скажешь тоже! Ты мой…, у меня ближе тебя никого нет, Паша! Вот мама умерла…, потом Германа Федоровича убили…, только ты и остался. Как же можно так думать – кто ты для меня! А я для тебя?