Слава поудобнее уселся в кресле-качалке, готовясь к долгому разговору. Но не таков был Кулагин-старший: он уже вынес в душе приговор самому себе — и приговор этот был жесток, но справедлив. Однако не хотел он подробно и досконально излагать сыну, которого все еще считал существом слишком юным и порывистым — да так оно и было на самом деле, — все причины, все свои колебания, все выводы, сделанные им в бессонные ночи последних месяцев. Не мог и не хотел Сергей Сергеевич рассказывать о том, как украдкой, долго-долго смотрел из-за чуть приоткрытой двери на спящую жену: Анна Ивановна задремала на кушетке в столовой, дожидаясь его возвращения, и спала она тихо, подложив обе руки под щеку, — рано постаревшая, седая девочка, — хрупкая, худенькая и усталая от свалившихся на нее взрослых, непонятных забот и волнений. Вспомнил Кулагин, что давно — несколько лет уже — не притрагивается она к нотам, горкой возвышающимся на крышке отвыкшего звучать пианино. Вспомнил, что не собираются у него друзья спорить до полуночи, а то и до зимней медленной зари, не поют вполголоса старых солдатских песен, не шутят и не дерзят своему учителю и другу… Изредка заглянет с бутылкой дорогого коньяка и шоколадным набором деловой полузнакомый человек, озабоченный и благодарный профессору за консультацию или даже операцию. Но разве сравнишь!.. Такие ли были друзья у профессора Кулагина? Так ли он жил раньше — и там, на фронте, в брезентовых палатках медсанбата, и в аспирантском общежитии, и здесь, в профессорской своей веселой и безалаберной квартире, полной друзей, смеха, ночного увлеченного труда и, главное, бескорыстной, ничего не требующей взамен откровенности…
Мучился и старел Сергей Сергеевич: каждый потерянный друг, каждый по собственному желанию ушедший от него врач, каждый упущенный больной, которого можно было бы спасти или удержать на какое-то время у края пропасти — пустоты под названием смерть, — все это не давало покоя, распирало изнутри, заставляло срываться, кричать и метаться, совершать необдуманные поступки и снова казниться потом. Но не об этом сказал сыну Сергей Сергеевич: этого всего было бы слишком много и для него самого, не склонного к самобичеванию на людях, и для Славы. Кулагин сказал о главном:
— Я знаю, ты не можешь простить мне трусости, сынок… И знаю, что считаешь меня виноватым в смерти Федора Горохова. И я не хочу оправдываться, хотя и мог бы… Здесь все гораздо сложнее, но в то же время и проще… А для тебя главное сейчас — понять, что Горохов не жертва, не обиженный самодуром начальником гений-самородок… Горохов — рядовой солдат медицины, главный герой всех сражений, которые мы — люди в белых халатах — вели и будем вести до самой собственной смерти… Везде и всегда — в Заполярье, здесь у нас, в столице, в Африке… Везде и всегда. И если бы он не погиб там, на посту, им бы стал любой другой, пусть даже ничуть не похожий на него, но присягнувший, как и все мы, на верность…
— Я это понял, отец… Немного позже, чем надо. Но понял. Меня Тамара Крупина так отщелкала по носу, что сказать стыдно… Почище, чем твой академик. Это и с тобой могло случиться — не с одним Федором. И раньше — на войне, и сейчас… В любое время. Я теперь только почувствовал, что вы все — на линии огня, и знаю, почему мать так боится ночных звонков, вызовов, случайных машин… Она за тебя боится. А тут еще я сбежал — себя самого найти хотел… Может, и просто от себя самого спрятаться. Каково ей было? Только ты не рядовой солдат, ты не меньше комбата. Но ведь и комбаты ошибаются!..
Слава говорил горячо, без обычной для него в последнее время аффектации и скептических ноток, не ерничал, не острил, и Сергей Сергеевич совсем поверил ему и сразу простил, даже пожалел в душе своего так трудно растущего сына, сумевшего самостоятельно, хотя и небезболезненно, открыть отцу доступ к своему сердцу.
— Был комбатом, Слава… Теперь все. Если не штрафные роты, то полная отставка… Отлучение… Без права ношения формы и оружия. Не оправдал… Совесть, совесть точит меня, сынок! Больная совесть страшнее старости, страшней любых наказаний.
— Ну и что, черт возьми? — вскипел Слава. — Насколько я понимаю, все это поправимо. В конце концов, временная слабость — удел сильных!
— Ты же знаешь, что значит для меня работа, институт. В них вся моя жизнь… Но нередко и отчаяние…
Славу поразила жалоба, внезапно прозвучавшая в его голосе.
— Знаешь, что я тебе скажу, отец? Только не сердись! Кто тебе еще так прямо скажет?..
— Ошибаешься, сынок! Где нет правдознатцев?.. Успевай только оглядываться!
— Ну, от моих слов ты не будешь подпрыгивать.
— Давай, давай стреляй, сынок! Только без промаха.
— Постараюсь! Ты… ты привык диктаторствовать… дома, на работе — везде монополизация. А это обветшалая категория. Выкинь в мусоропровод…
— Ты веришь, что я всегда был честным? — прервал сына Сергей Сергеевич.
— Не всегда и не со всеми…
— У всех свои слабости… У каждого забора своя оторванная доска. Но в главном — я был честен… Всегда.
— Я не хотел обидеть тебя.