«Паннония» валялась метрах в пяти, зарывшись одним рогом в красную сырую глину. Из бака, сквозь пробку, тонкой струйкой фонтанировала смесь — ее натекло уже порядочно. Пес обнюхивал фиолетовые от перекала выхлопные трубы. Игашов встал, покачался с пяток на носки, сгоняя сонную одурь…
Полчаса назад он летел на скорости сто по горбатому узкому шоссе. В низинках он рассекал своим телом сгустки темного предутреннего тумана — и тогда по плексигласу защитных очков, сливаясь из мельчайших росинок, стекали на щеки и на губы холодные капли, тут же срываемые ветром. Проскакивая лужи, он ставил ноги на картер и долго еще ехал так, чувствуя сквозь подметки живое тепло раскрученного двигателя. Какой-то жук чуть не нокаутировал его, влепившись, как чешуйчатая пуля, в зазор между очками и шлемом…
Проволоку, тонкую стальную струну, натянутую поперек шоссе, он заметил метров с десяти и в следующее мгновение разорвал ее фарой. Проволока свистнула мимо, скручиваясь на лету в упругую спираль…
Он успел прижать тормоза и юзом выскочил на обочину, за кювет, выбитый из седла вставшего дыбом мотоцикла. Слабость, унизительная, тошнотворная слабость охватила его всего. Он даже не ругался и не проклинал неизвестного шутника, протянувшего поперек шоссе эту дурацкую проволоку. Просто было очень обидно за себя… И дрожали ноги.
Он выволок мотоцикл на шоссе. Остатки стекла из фары вывалились ему под ноги: проволока аккуратно разрезала его, как лазером, вместе с никелированным ободком. Игашов криво и неискренне усмехнулся, вспомнив «всадника без головы», которым очень просто мог бы сейчас быть, натяни шутник свою проволоку чуть-чуть повыше.
Двигатель завелся сразу, но Игашов еще несколько минут не решался включить первую скорость: что-то мешало ему, неуверенность и скованность чувствовал он во всем теле. Вспомнились все опасности и казусы шоссе: шоферы встречных самосвалов, не переключающие ночью свет фар на ближний, масляные лужи на асфальте, лопнувшие на вираже цепи, разбортовавшиеся на скорости покрышки, когда мотоцикл почти неизбежно летит кувырком, подминая и калеча наездника… И все же он любил этот мир — мир шоссейных дорог, встречного ослепляющего ветра, бензиновой гари и скорости. Он умел ездить — редактор областной молодежной газеты Валерий Игашов: всю свою область, в любую погоду, исколесил он на мотоцикле. И шоферы, чувствуя это, почти всегда уважительно уступали ему левую полосу при обгоне. Он знал все каверзы двигателей, с удовольствием копался в карбюраторах и регулировал зазоры прерывателей. Умел даже вулканизировать рваные камеры на раскаленных глушаках. Он знал и любил этот мир — и поэтому вскоре успокоился.
В городе Игашов предпочитал ходить пешком: чадная сутолока перекрестков раздражала его и изматывала — там уже не езда, а какое-то судорожное дерганье. Да и не совсем удобно являться в редакцию в шлеме, крагах и подвернутых джинсах из чертовой кожи, хотя иногда он и плевал на условности, повергая своим видом в восторг всю женскую половину сотрудников.
Если вы увидите человека, который ночью в одной майке и пижамных брюках стоит у распахнутого окна и кидает с третьего этажа куски мяса драному и мордастому помоешному коту с переломленным, торчащим вбок хвостом… Что вы подумаете об этом человеке?
— Псих какой-нибудь, — скажет один.
— Одинокий. Тоскует… Наверно, жена ушла, — предположит другой.
— От жиру бесится… Нет чтоб детей родить и воспитывать.
И все будут в какой-то мере правы: и жена ушла — только Валерий Игашов почувствовал от этого одно облегчение: больше врать не надо. И детей у них не было — но не он в этом виноват: он хотел детей, да что уж теперь говорить. Поздно. И одинок он, и не в себе немножко, потому что случилось с ним неслыханное: полюбил Валерий женщину на старости лет. Как мальчик, мечется он по пустой квартире и ни о ком не может думать, кроме этой женщины.
Не состарился Валерий Игашов в свои сорок пять лет: ни единой сединки в волосах, ни грамма лишнего жира — лишь углы губ опущены чуть-чуть, да от носа две резких, нестираемых складки, да гусиные лапки морщинок у глаз — еле заметные, тонкие.
Теперь все хорошо!..
На его балконе в четырехъярусном ящике растет картошка — для зелени. Кошка Зульфия, черная как пантера, блаженствует в тени картофельной ботвы, одним глазом поглядывая на своего последнего, еще не устроенного в «хорошие руки» котенка. Черный, кудрявый, как овца, и такой же безобидный кобель Кутя пытается обольстить Черепаха Черепаховича, а тот безмятежно покусывает капустный лист, далеко высовывая из-под панциря серую старушечью шею.