Хмуро смотрела на него Полина: «Лентяй ты — больше ничего. Никакого честолюбия… Так и будут на тебе воду возить — сам запрягся, ну и тяни теперь. Надрывайся… А Толька Нефедов на премию выдвинут. Три поэмы в одном томе издал. Одна — «Марья» называется, другая «Иван», а третья «Иван да Марья»… Эпический триптих о времени и о себе, — вот как пишут в газетах!
С этим Нефедовым у Валерия получился небольшой казус: лет пятнадцать назад зачастил к нему на консультации в литературное объединение молодой, непомерной силы демобилизованный сержант. Писал он коряво, неряшливо, читал громко и хрипло. Но многие находили в его стихах некую глыбистость и первородность: «От жизни идет», — говорили. Стихи действительно попахивали по́том — так трудно давалась автору каждая строка, любая рифма.
Бывал он и дома у Игашовых. Потея, пил чай с вишневым вареньем, безропотно принимал все исправления, все сокращения и перестановки, которые делал Игашов в его стихах, и пялил на Полину голубовато-белые влюбленные глаза, при этом сопел и причмокивал сырыми бесформенными губами. Полина относилась к нему снисходительно, даже высокомерно, но неуклюжие ухаживания его поощряла: звала Толиком, просила сопровождать в магазин или в гости к подругам, капризно требовала цветов или мороженого… Игашов наблюдал эту возню сквозь пальцы. «Флиртуют мухи вдоль жилетки», — говорил он посмеиваясь, немного перефразировав Сашу Черного…
А через несколько лет, отыскивая что-то в бесчисленных ящиках полированной рижской «стенки», нашел вдруг вельветовый альбом «для стихов», подаренный когда-то Нефедовым Полине. Что это были за стихи! Украшенные переводными картинками страницы содержали столько лирических откровений, столько страсти, что Валерий невольно развеселился сначала, а потом задумался: да он же был серьезно влюблен — этот отставной сержант! Некоторые строки были отчеркнуты тонким синим карандашом, отмечены знаками восклицания или вопроса — это уже Полина оставила следы своих раздумий…
Игашов подумал-подумал и, по укоренившейся привычке, стал все переиначивать, переделывать и перестраивать, взял да и исправил в одном стихотворении пару строф… Потом зачеркнул остальные и сбоку вписал свои собственные. Он увлекся: проснулось желание что-то доказать, выразить во всей полноте и силе. Появилось опять давно не испытываемое им раздражение, даже горечь за беспомощность, за рыхлость и неряшливость этих поэтических опытов. Полтора месяца лихорадочно и страстно работал он над стихами Нефедова. Окончил. Перепечатал. Поставил посвящение Полине… И позвонил автору.
— Толя! Я тут посмотрел твою старую тетрадку… Может, ты и не помнишь о ней. И знаешь, не удержался: поправил кое-что. Но мало, мало… Удачная работа, по-хорошему молодая, звонкая. — Он фальшивил, конечно, даже издевался, но не мог отказать себе в этом маленьком удовольствии.
Нефедов приехал, полистал готовую рукопись, похмыкал:
— Молодо-зелено, елки-палки… А ничего, есть что-то, есть…
И через полгода издал книжку.
Полина пришла тогда с работы, из своей химической лаборатории, вся не своя: резкая в движениях, с пятнами на злом ненапудренном лице, ни с того ни с сего расплакалась, грохнула об пол керамическую пепельницу. И Валерий понял: «Знает… Наверное, сам подарил». И не ошибся.
Еще тогда надломились, перешли в какую-то другую стадию их отношения: затаенный упрек, сожаление, просто жалость и обиду за себя видел Игашов в глазах жены. Раньше он боялся огорчить ее: единственным, как ему казалось, оружием Полины были слезы. Слезы и слишком частые угрозы покончить с собой. Он не верил ни слезам, ни угрозам, но чувствовал себя виноватым: вот, дескать, испортил ей всю жизнь, навязал себя — такого некрасивого, неумелого и неудачливого. Она — святая, мучается с ним, как с ребенком, спасла от разочарований, от неверия…
А ведь было и такое с ним, когда однажды, до женитьбы на Полине, его жестоко и грязно обманула женщина… Да что вспоминать теперь!..
11
— Значит, в научно-исследовательский институт?
— Да… Я позвонила доктору Крупиной, с которой познакомилась в поезде, и вот…
— И правильно сделали, Мария Герасимовна! Отлежится, еще здоровее станет, чем был.
— Ой, Палладий Алексеевич, боюсь я… Если бы вы видели весь этот ужас! Он только через час очнулся!
— Ну-ну, возьмите себя в руки, Мария Герасимовна, НИИ профессора Кулагина — организация, как я слышал, серьезная. Все будет в порядке. Как вы-то себя чувствуете? Давление какое?
— Упало… Да не обо мне речь. Вы, может, навестите как-нибудь Рубена, а?
— Обязательно, Мария Герасимовна, что за вопрос! Думаю, денька через два заеду…
Фирсов положил трубку, взял карандаш и на календаре сделал пометку: «В среду побывать у Манукянца». Сунув карандаш в деревянный стакан, пробормотал: «Эх, Рубен Тигранович, как же вы так?.. Нет, товарищ полковник, мы с вами еще о многом должны поговорить, многое вспомнить…»
Да, значительную роль сыграл в жизни первого секретаря обкома партии Рубен Тигранович Манукянц. Но кто знает об этом, кроме них двоих?