— Вероятно вам, еврею, трудно работать в КГБ с его антисемитизмом — торопливо и злобно, видимо, слышал это не в первый раз, ответил:
— Я вовсе не еврей, и вообще плохо отношусь к этому народу.
Я тут же написал заявление, с просьбой убрать его из следственной группы, так как он сам сказал, что плохо относится к евреям, а у меня есть еврейские родственники и он не может быть объективен. Потом мне объяснили (отказав, конечно, в просьбе), что он не антисемит.
В общем, я слегка развлекался, но бережно хранил спрятанный большой ржавый гвоздь.
Подошло время закрывать дело, знакомиться с ним — видимо, такой группе не продлевали срока следствия, да и смысла не было, и тут выяснилось, что у меня нет адвоката, ни для знакомства с делом, ни для суда. Защищать меня согласилась Резникова — последний адвокат, у которого был допуск к таким делам, но каждый раз, когда она готова была ехать в Калугу, ей на этот день назначали какое-то другое дело. Председатель московской коллегии адвокатов Апраксин прямо сказал моей маме:
— Если бы ваш сын кого-нибудь убил, проблем с адвокатом не было бы. А по такому делу ни один московский адвокат защищать вашего сына не будет. Меня уговаривали согласиться на мою защиту председателя калужской коллегии адвокатов, я, понимая, что это такое, отказывался, но мою жену этот улыбчивый мерзавец все-таки уговорил и она заключила с ним договор.
Впрочем, знакомился с и без того понятным мне, для вида семитомным, но совершенно пустым делом, я один. Воспользовался этим для того, чтобы вынуть и спрятать под рубашку все рукописи Шаламова, а в камере — аккуратно их скопировать со всей правкой в отдельную тетрадь. Понимал, что на ближайшем обыске рукописи Шаламова найдут и изымут, но надеялся, что моя тетрадь — уцелеет.
В Калужский городской суд меня привезли заблаговременно, было видно, что здание в центре города оцеплено милицией. Потом выяснилось, что для надежности был перекрыт — охраной и последний этаж, где меня судили, а всех подозрительных, ехавших на электричке из Москвы, снимали с поезда. Асе Лащивер по обыкновению на полпути сказали: «Ася Абрамовна, пройдемте для установления личности». Даже Тому назвали свидетельницей и по этой причине долго не пускали в зал, где сидели одни курсанты училища, кажется, МВД. В здании суда, однако, была непрекращающаяся суматоха, кто-то протестовал, кто-то прорывался в зал, а Тома до того как меня ввели в зал, сумела ко мне подойти, передать какую-то еду и сказать, что большой рюкзак с материалами, спрятанный в тайнике, они из Боровска вывезли.
В зале были какие-то прожекторы, кинокамеры и отставленная в сторону трибуна. Потом оказалось, что все это для горьковского врача, якобы лечившего Сахарова.
Запомнилось мне только первое мое слово (Таня Трусова готовила брошюрку «Дело Григорьянца», но так и не довела ее до ума). Я сказал, что члены суда знают, что человек я довольно опытный, кроме своего предыдущего дела знаком с множеством приговоров и описаний судебных заседаний, а потому не был удивлен, что по моим ходатайствам не был вызван ни один свидетель защиты, не была проведена ни одна очная ставка и не сделано ни одной экспертизы. Но я впервые встречаюсь с тем, что я — обвиняемый, за полгода следствия пятью следователями не был опрошен по пятнадцати из двадцати пяти предъявленных мне, перечисленных в обвинительном заключение пунктов обвинения.
Мой адвокат молчал, как бревно. По закону дело должно было быть отправлено на доследование, но судья в ответ мне только заметил:
— Вы не волнуйтесь, Григорьянц — мы вас опросим.
Конечно, это был совершеннейший позор для собранной со всей страны следственной группы и двух оперативных подразделений. Большое дело у них совершенно развалилось. Тем не менее суд как-то длился, иногда с забавными эпизодами. Внезапно появился дядюшка Александра Николаевича Богословского, в прошлом, кстати говоря, майор милиции. Вероятно он знал, что мне известна его заметка, переданная через Александра Николаевича, в «Русскую мысль» о том, как в Калуге на центральной улице появилась на тротуаре громадная надпись белой краской, кажется «Позор КПСС». Надпись пытались смыть, счистить, но это никак не удавалось. Тогда ее вырезали из старого асфальта и залили новым. От этого она стала еще заметнее. Дядюшка рассказал, как дал мне более двух десятков книг, изданных в Париже, но совершенно побелел, когда я ответил, что впервые его вижу.