И ей стало жаль мужа. Ах, если бы он не кричал! Она бы к нему потянулась. Но последние годы он всё время такой. Совсем спятил со своими стихами. Чего он хочет добиться от литературы? Нет ничего отвратительнее отвергнутого любовника. Она испытывает омерзение, когда видит в его лице гримасу обиды.
Ещё один прохожий обернулся: «Всё в порядке?»
Дипломат мгновенно растягивает рот в злобной улыбке: «Всё отлично, мы дискутируем».
И тогда она позволяет увлечь себя в Старую Кузню. Там шумит толпа, и приятель мужа подводит его к столику, где Великий Поэт одиноко склонился над тарелкой, над пригубленным, судя по майонезной полоске на краю бокала, вином в тот самый момент, когда он уже забывает о новостях из Стокгольма. Он привык забывать, он рад, что Господь наделил его счастьем беспамятства, ибо с ним в жизни произошло столько всего, что мало кому из смертных по силам хотя бы запомнить. «Впрочем, — думает Поэт, — человек не блоха: ко всему привыкнет».
Теперь он поглощён чем-то другим, тем, что привиделось сегодня утром, ещё в постели. Ему снилась чужая жизнь, во сне он был моряком, сошедшим с корабля в Гамбурге и слонявшимся по Рипербану, в толчее среди девиц и пьяных туристов. Он так хотел любви в этой толпе, так желал женщину, наверное, что сердце поднималось в горло, будто при первом мальчишеском поцелуе. Но он не мог подойти к девицам, взять одну за руку: во сне он был бессилен по мужской части.
Раньше он никогда не плакал от сновидений. Он думал об этих слезах по пути сюда, в этот странный литературный клуб в какой-то кузне. Да, куй, пока горячо, скоро ледниковый период, ядерная зима, наступление Коцита, мир вообще за последнее десятилетие стал подозрительно собранным, с суровым лицом, куда-то подевался инфантилизм, вымерли левые, что-то случилось со временем, оно стало насквозь историческим, теперь нигде нет места личному и безвестности, тайна стремительно становится явью. «Хотя у каждой эпохи своя эсхатология», — думает Поэт.
Однако он не ожидал, что на своём веку повидает и крушение империи, и адову поступь её агонии. «Я проклят и устал», — думает Поэт и поднимает подбородок, чтобы кивнуть в ответ на слова дипломата.
Много лет назад этот швед был на его совместных чтениях с Милошем, Хини, Бродским и Стрэндом. Поэт вскидывает брови и вспоминает, что в таком составе они где только не читали: и в Анн-Арборе, и в Иллинойсе, и в Беркли, но не говорит об этом, а снова кивает.
На лице дипломата теперь проступает гримаса беспомощности, он делает шаг и притягивает к столику за локоть жену. Она улыбается, рассыпается в любезностях, всё как положено спутнице дипломата.
Поэт мнёт в пальцах визитку, пишет на ней свой e-mail и возвращает.
Жена этого суетливого парня нравится Поэту. Но почему — он никак не может вспомнить… Замечает, что её лицо слепит, будто ему, как в поликлинике у офтальмолога в детстве, капнули в зрачки белладонны.
И вдруг его обжигает. Она напомнила возлюбленную, с которой Поэт промучился в юности целое лето. «Вероятно, всё дело в голосе», — думает он и бледнеет. «Голос и запах — два призрака любви, способных растерзать вас всегда, спустя любое время».
Больше Поэт ничего не слышит. В ушах снова раздаются её стоны, когда-то разорвавшие его мозг… Он услышал их, когда подкрался к окну её спальни, на даче в Пярну, где они жили компанией, во времена хиппи и автостопа. Она в ту ночь была с его лучшим другом.
И Поэт снова ощутил, как в горле собирается комок. Той ночью он долго-долго шёл в темноте по берегу залива, началась гроза, он залез под опрокинутую лодку. Гром заглушал рыдания, шум ливня, большая вода — таким он помнит своё первое горе. «Отчего же в русской литературе почти нет полномерных женских характеров, даже Каренина — это мужчина, Толстой», — думает Поэт, улавливая её запах, этот мучительный вкус чистой холодной воды и вишни. Он взглядывает из-под очков на дипломата. Не видел её полвека. Через несколько лет она вышла замуж, родила двоих и, говорят, переехала в Коннектикут. Всё, что от неё осталось, — образ, вдруг воплощённый в этом теле. Теперь она находится в двух шагах за соседним столиком и внимательно слушает мужа, этого лощёного шведа, зачем-то пишущего стихи.
Господи, да за что же. Мог ли он предположить, что с ним на исходе жизни, когда наступление весны опять, как в детстве, приобрело торжественное значение, снова случится гроза, разразившаяся за порогом этой Старой Кузни. Может, здесь трудился его предок, доставал клещами раскалённые заготовки, начинал мять их точными ударами, чтобы снова и снова попытаться выковать подкову счастья?