Теплая волна благодарности коснулась, прошла по душе от наивной и трогательной заботы товарища: о себе не думает, а мне, «пригибайся»… И от этой волны, прихлынули новые силы, мысли стали яснее, чувства обостреннее. Только сто было страшно до оцепенения, до сковывающей тяжести в руках и ногах, с трудом подчиняющихся рассудку: стоишь на мостике, словно голый и беззащитный на огромной площади, а на тебя несется, изрыгая грохот и пламя, ревущее чудовище с паучьей свастикой на крыльях. И хотя все твое существо рвется прочь, под прикрытие рубки, а еще лучше вниз, подальше от этого рева и треска над головой, но не можешь, но не можешь, не смеешь ни убежать, ни пригнуться за тонким обносом мостика: Надо стоять, надо видеть единственное мгновение, когда бомбы отделяются от самолета. Надо успеть сманеврировать, изменить направление хода судна, иначе смерть…
Вот и опять бомбардировщик заходит в атаку. Видно, как все больше и больше кренится книзу нос самолета, принюхиваясь, примериваясь к цели. Видно, как весь он, ревущий и жадный, черной молнией устремляется прямо на эту цель — на тебя! А ты не можешь, не смеешь ни уйти, ни хотя бы чуточку уклониться от его удара: За спиной у тебя — и твой корабль, и люди его, и вся твоя необъятная Родина, которую ты, именно ты прикрываешь сейчас от вражеского удара!
И опять — в последний, в самый решающий миг — рулевому:
— Право на борт!
И в машину:
— Самый полный назад!..
…Сколько времени уже продолжается это? Сколько раз уже уходил «Коммунар» от грохочущих то и дело бомб, от пикирующих в неистовой ярости фашистских пилотов? Может, час, а может, вечность! Весь настил под ногами покрылся выщерблинами от пуль, пулевые пробоины усеяли обнос и ветровую переборку рулевой рубки. Трижды вспыхивало удушливое пламя среди ящиков на носовой палубе, и трижды боцманская аварийная команда под пулеметным огнем гасила его. Симаков ненадолго появился на мостике, как ребенка, прижимая к груди забинтованную по локоть левую руку, и опять умчался на зов снизу. С полубака кого-то унесли на носилках…
Да, наверное, целая вечность прошла, пронеслась над кораблем, прежде чем в серо-пепельном облачном небе возник новый звук, не похожий на прерывистый, гнусный вой бомбардировщиков, продолжавших наседать из последних сил.
— Наши! — закричал, затопал ногами Лагутин, размахивая шапкой. — Наши летят, наши!
Он бросился на правое крыло мостика, продолжая выкрикивать что-то путанное, бессвязное, полное беспредельного счастья, а Маркевич не смог, не посмел поглядеть в ту сторону: один из бомбардировщиков опять заходил на корабль. Вот он медленно опускает нос перед тем, как нырнуть в пике… Вот и первые пули заныли, засвистели над головой…
— Наши! — кажется, еще раз крикнул Семен.
И как будто даже пилот фашистского самолета услышал этот крик. Нос бомбардировщика начал выравниваться, подниматься выше и выше, серебристая мошка, мелькнувшая в воздухе, полоснула по нему огненной струей, и из корнуса «юнкерса» показался дымок. Он все ширился, рос, становился чернее, превращаясь в гигантский шлейф, и Маркевич не мог оторвать глаз от этого траурного савана.
Даже радость, безудержная и беспредельная, иногда оборачивается катастрофой. Не заметил, не уловил на этот раз Алексей тот единственный миг, когда уже обреченный «юнкерс» освободился от остатков своего бомбового груза. Не заметил, а потому и не понял, почему и откуда опять взялся тонкий, насквозь пронизывающий вой бомб. Алексей зажмурился, когда рядом с бортом судна до самого неба взметнулся мутно-черный, грохочущий столб огня и воды. А открыть глаза уже не хватило сил…
Он летел в беспросветную, черную бездну.
Падал камнем, быстрей и быстрей, а вокруг становилось все темнее, все глуше и тише.
И последнее, что услышал Алексей, был голос Семена Лагутина, из неведомого далека с тоскою и болью умолявший его вернуться. Куда? Зачем?..
А потом и этот голос исчез.
Часть вторая
Плещут холодные волны
Глава первая
Вот и все, и еще один день прошел. Можно домой…
Василий Васильевич откинулся на спинку кресла, вытянул на столе размякшие, будто ватные руки, закрыл глаза. Так бы и просидел всю ночь, не двигаясь, не думая ни о чем. Но — нельзя: дома ждут.
Вздохнул глубоко и даже закашлялся. Черт возьми, как надымили! Ведь просил не курить, категорическую табличку на стене вывесил, что здесь не курят, все равно не помогает. Впрочем, кто ж этом виноват, если не сам? И Нина пилит — «не отравляй себя», и врачи запрещают — «ни в коем случае!» А стоит с головой окунуться в работу, как опять дымит трубка в зубах, идет по рукам объемистая жестяная коробка с душистой «вирджинией»:
— Прошу, товарищи. Не стесняйтесь.
Глотов с неприязнью покосился на трубку и коробку с остатками табака. Утром коробка была полна до краев, а сейчас — на самом донышке. Выкинуть разве ко всем чертям за окно? И ее, и трубку: чтобы не соблазняли…