— Подожди! — Григорий Яковлевич положил руки ему на плечи, посмотрел в глаза. — Ты же умница, Василь, ты должен правильно понять меня. Скоро нам будет очень трудно, и не только на Волге, но и здесь на севере. Североморцам придется активизироваться, отвлекать на себя как можно больше живой силы и техники противника. Североморцам, — значит, и нашему флоту, и нам с тобой. Ты меня понимаешь? Я хочу, я прошу, я требую, чтобы ты был готов. Чтоб всегда, в любую минуту был таким, каким должен ты быть: нервы — вот, в кулаке! Силы — подковы гнуть! Воля — твоя, глотовская! Вот какой ты нам нужен, а не вата, пропитанная никотином!
Глотов бережно снял руки Таратина со своих плечей, крепко пожал их.
— Спасибо, Гриша… Я понял тебя.
— Вот все, — Григорий Яковлевич отошел к окну, поднял штору, и в комнату хлынул серый утренний полусвет. — Поезжай-ка домой, Василь. И сегодня сюда не приходи: ни один человек не должен видеть тебя таким, какой ты сейчас.
Глава вторая
Как долго тянется время!..
На стене, напротив, висят большие часы в футляре из черного дерева. Маятник, похожий на тусклый диск луны, с раздражающим однообразием качается вправо-влево, вправо-влево и, если долго смотреть на него, начинает кружиться голова, как во время сильной качки на судне. Вместе с головокружением к горлу подкатывает тошнота, и лучше сразу же отвести глаза в сторону, иначе…
Алексей до боли прикусывает нижнюю губу, заставляя себя не смотреть на маятник. Он знает, что́ последует за приступом тошноты, испытал не раз. Испытывает и теперь, хотя значительно реже, чем недели и месяцы назад. Вдруг накатывается боль, на грудь, на руки, на ноги обрушивается неимоверная свинцовая тяжесть. В ушах возникает отдаленный, тонкий-тонкий визг, нарастающий с каждой секундой. Он переходит в острый, выворачивающий душу наизнанку вой, от которого ни спрятаться, ни убежать, и наконец, в голове грохочет чудовищный, нечеловеческой силы взрыв, а за ним — бездна и темень…
Сколько времени длится это? Алексей не знает. Он летит и летит в бездну, а вокруг — ни звука, ни шороха, ни дыхания. Только яркие светлячки, от которых режет в глазах, беззвучно и страшно мелькают в глухой и немой темноте. Их много, неисчислимое множество — синих, красных, зеленых, золотых. Они сливаются в нестерпимо сверкающее радужное облако, в глубине которого опять зарождается тот же тонкий, пронзительный, леденящий душу визг.
— Таня! — кричит Алексей, взывая о помощи. — Таня-а!..
И тогда — в этот самый последний и самый страшный миг — вдруг приходит Таня. Он чувствует свои руки в ее руках, прикосновения его губ к своим губам, и вот уже нет ни бездны, ни темноты, ни сонмища разноцветных светлячков…
Но почему ее сегодня нет так долго, почему не приходит? Алексей медленно подносит к глазам руку, так, чтобы не видеть маятника, и взглядывает на циферблат. Четверть десятого… Изо всех сил сцепив на коленях непослушные пальцы, он произносит, как можно громче, как можно раздельнее:
— Б-буду ж-ждать!
Становится легче: да, он будет ждать, и Таня придет. А чтобы скоротать время до прихода ее, чтобы ненароком не заглядеться на маятник, будет думать о другом.
И опять — уже в который раз — вспомнился тот день, когда «Коммунар», возвращаясь из долгого рейса в Америку, подходил к кромке льда в горле Белого моря. Вспомнилась смерть Ведерникова, вой гитлеровских бомбардировщиков над головой, пулеметные очереди по палубе судна и бомбы, от которых во что бы то ни стало надо увести корабль.
Не сознанием, а каким-то шестым чувством предугадывал он очередной маневр «юнкерса» и — то останавливал корабль, то рывком бросал его вперед, то уходил вправо, влево, чтобы бомбы падали только за борт. Это было похоже на азартную игру, в которой ставка — жизнь корабля и экипажа. Алексей сначала почувствовал, а потом понял, что выигрывает — и выиграет ее! И, конечно же, выиграл бы, если б не глупый, нелепый зевок, допущенный им в самом конце этой игры: появились наши истребители, на секунду отвлекли внимание, и тотчас — грохочущий столб огня и дыма возле самого борта «Коммунара», а вслед за ним — полет в черную бездну…
Казалось, он не прекратится никогда, этот полет. И вдруг — именно вдруг — Алексей почувствовал, что полета нет. Есть темнота, в которой — ни зги. Есть тишина без намека на звук, на шорох. И есть странная, необъяснимая неподвижность, когда — ни пальцем пошевелить, ни глубоко вздохнуть. Показалось на миг, будто его, еще живого, закопали глубоко в землю, а потому и не слышно, не видно ничего. Испугался. Хотел вскочить — нет сил, хотел закричать — нет голоса.
Вот тогда-то впервые и замелькали перед глазами разноцветные светлячки, тогда и возник, разрывающий мозг визг и вой. И только почувствовав свои руки в чьих-то горячих, живых, ободряющих руках, Алексей понял, что не зарыли его, не погребли заживо. Жив, но не видит, не слышит и не владеет своим телом…