Слова нетерпеливо срывались с его губ в невнятном бормотании. Таня смотрела на него, старалась понять и лишь с трудом разобрала одно-единственное слово: «почему»? Она почувствовала всю глубину смятения Алексея и, наконец, сказала, коснувшись пальцами его губ:
— Я тебе все объясню. Я расскажу тебе все-все…
Алексей уже видел — и с жадностью, с мольбой смотрел на юное, округлое лицо девушки с крошечным нежным подбородком, на пряди светлых, чуть вьющихся волос под белой косынкой, на влажные от слез глаза, в которых то ли сияло солнце, то ли сверкал кусочек бездонного синего моря.
— Я испугалась, Леша, — услышал он. — Ты вдруг спросил: «Кто вы?» И мне стало страшно…
— П-поч… чему? — произнес Алексей самое легкое из своих слов.
— Я отвечу… Ты можешь выслушать меня, не волнуясь?
— Д-да…
— Мне стало больно… Я ведь узнала тебя сразу, в тот день, когда ты прибыл в наш госпиталь. Я написала Василию Васильевичу о тебе. Давно, с полгода назад. И все время ожидала приезда твоей… жены. А ее нет и нет. Я проклинала ее: почему не едет? Врачи считали тебя безнадежным. Если б я знала адрес, я сама написала бы ей. Но ни Вася, ни Нина не захотели сообщить его, а почему — откуда мне было знать?
Таня умолкла, склонилась к его лицу и, не стыдясь своих слез, не пытаясь скрыть их, спросила с улыбкой сквозь слезы:
— Ты меня слышишь? Ты понимаешь меня, Леша? Я очень. Очень хотела, чтобы ты остался жив. А потом… Ты стал мне дорог, дороже всего на свете!.. Я гладила твои руки, плакала над тобой по ночам и… целовала тебя. Если б ты знал, с каким ужасом я каждый день ждала: а вдруг она приедет?
Таня прижалась щекой к его груди.
— Я целовала тебя и думала, что ты принимаешь мои поцелуи за ее ласки. Казалось тебе, что это она?
— Н-нет! — хрипло и протестующе вырвалось у Алексея. — Я з-знал, что не она!
— А я не знала… Я видела, что тебе становится легче от моей любви. И боялась. «Придет тот страшный день, — думала я, — когда он поймет свою ошибку и проклянет меня за обман». Чем, какими словами смогла бы я оправдаться перед тобой, если бы вместо нее ты однажды увидел меня? И когда ты спросил — «кто вы?», — мне не оставалось ничего, как исчезнуть. Ты понимаешь меня? Ты мне простишь? Ведь я пришла, я прибежала сразу, как только ты в бреду позвал меня!
…Алексей еще раз взглянул на часы: десять! Бог мой, что же случилось, почему так долго нет Тани? Он встал, подошел к окну, покрытому бархатом серовато-белого инея, похукал, протаивая отдушину на черном стекле, и долго всматривался в темную, без электрических огней улицу: не идет ли? Тихо, пусто за окном, лишь контуры сугробов смутно различались в ночи. Чувствуя, что начинают дрожать ноги, Алексей вернулся на стул. Таня, Таня, как не хватает мне тебя, как я хочу, чтобы ты скорее пришла!..
Они расставались и в госпитале, и эти разлуки тоже казались обоим мучительными и долгими. Таня часто уезжала с санитарным поездом за ранеными к линии фронта, и Алексей по нескольку дней оставался один. Он понимал, что иначе она не может, и все-таки ему было больно от одиночества.
Раненые продолжали прибывать, с каждым днем в госпитале становилось теснее. В крошечную палату, где до этого Маркевич лежал один, втиснули еще койку и уложили на нее худощавого смуглого юношу, почти мальчика. Он лежал неподвижно и молча, с мутными глазами, уставившимися в ничто. Немало дней прошло, прежде чем в синих глазах соседа возникло что-то похожее на жизнь, и еще больше — до тех пор, пока и он сумел заговорить.
— От… куда ты? — спросил его однажды Маркевич. — Из к-каких мест?
Парень ответил, чуть шевеля губами:
— О Логойске слышал? Недалеко от Минска. Ну, так оттуда: в трех километрах наш колхоз…
— А я из М-минска…
— Да ну? Земляк, значит? Вот где встретиться довелось, браток. И давно ты здесь?
С тех пор они разговаривали часто, и чем дольше длились их разговоры, тем становились теплее: земляки. Михась Крупеня с нежной грустью рассказывал Алексею и о своем колхозе, и о матери, оставшейся на занятой гитлеровцами территории, и с ненавистью — о том, что сам еще недавно повидал там партизаня в родных лесах, прежде чем вывезли его, раненого, на самолете в глубокий тыл.
— Лютуют проклятые, каб яны подохли. Ни хаты целой, ни живого человека не оставляют. — И скрипя зубами, с нечеловеческой страстью: — Эх, не вовремя мне ногу оторвало! Я бы их всех — зубами, проклятых, минами… Всех до единого!
— Как это у т-тебя? С ногой?
Крупеня горько вздохнул.
— На мине, когда они лагерь наш блокировали. По самое колено, как бритвой. Хорошо, хоть одну. В колхозе после войны и для одноногого работы хватит…
Эту фразу он произнес с такою спокойной, неистребимой уверенностью в своей необходимости родному колхозу, во всем своем будущем, в жизни, что Алексею стало и стыдно, и завидно: «А я? Давно ли я смерти молил!..»
И захотелось тоже жить, тоже быть нужным, необходимым людям, как этот чудесный жизнелюб. Так захотелось, с такою неудержимой силой, что Алексей взялся обеими руками за холодную спинку койки, начал медленно подниматься на ноги.