А Ведерников не жалел красноречия для того, чтобы как можно убедительнее составить рапорт на имя народного комиссара морского флота. И преобладали на его палитре главным образом черные, самые мрачные тона. Старший штурман выглядел в этом рапорте не только жалким, трусливым эгоистом, но и подозрительным типом, окружающим себя проходимцами и врагами народа. Чего стоит один Егор Матвеевич Закимовский, неизвестно какими путями вырвавшийся из мест заключения! И такого-то человека старпом Маркевич не только взял на судно вопреки воле капитана, а еще и приблизил к себе, и, конечно же вступил с ним в сговор, направленный против экипажа. Мало того: на стоянке в Сан-Франциско Маркевич связался с американским инженером, быть может, разведчиком, Уиллером, и тот буквально дневал и ночевал в каюте старпома. Очень странно, что парторг Симаков, исполняющий обязанности старшего механика, не попытался пресечь эту предосудительную связь. Да и как он мог пресечь ее, если сам же вместе с Маркевичем, во время шторма в Атлантике хотел сбросить за борт капитана судна!..
Алексей заставил себя дочитать до конца, поднял глаза и встретился взглядом с полными все еще злой иронии глазами Василия Васильевича.
— Где вы взяли… это?
Глотов усмехнулся.
— В столе у него, у Ведерникова. После того, как ледокол притащил «Коммунара» в порт. Нравится?
— Противно… Не пойму, на что он рассчитывал, когда сочинял эту… это… этот рапорт? Ведь все его доводы и обвинения…
— Прости меня, Алексей, но или ты еще слишком молод, или просто глуп, — перебил Василий Васильевич. — На что рассчитывал… А на что рассчитывают кляузники и мерзавцы, сочиняющие подобное? Пока разберутся, пока выяснят, где правда, где ложь… А тем временем ты, Закимовский, чистейшая душа, коммунист до мозга костей Симаков только успевайте оправдываться, — «я не я!» Да и мне фитиль: просмотрел чуть ли не врагов народа. И Таратину: притупление бдительности, близорукость, политическая слепота. Целое дело! Так, Алеша, и создавались некоторые дела… А таким как Ведерников, иного и не надо, заварилась каша — и точка, никто не посмеет косого взгляда на них бросить, резкого слова сказать, — в порошок своими кляузами сотрут!
— Почему же меня не стерли? Ведь рапорт-то на имя наркома.
— Не пошел он в Москву. Ты же знаешь Таратина: фальшь за тысячу миль чует. Жаль, что нету Ведерникова, Григорий Яковлевич устроил бы ему веселенькую жизнь…
Глотов рассмеялся, видимо, представив себе встречу начальника политотдела с автором рапорта. Но Маркевичу было не до смеха. Он сидел нахохлившись, понуро, все еще переживая неслыханную эту подлость. В самом деле, черт знает, что могло получиться.
Глотову стало жалко его, он взял рапорт, неторопливо изорвал его и брезгливо бросил в корзинку под столом.
— Для тебя берег: хотел, чтобы ты своими глазами убедился, до чего может докатиться человек. Тверже надо быть, Леша, принципиальнее и… помнить, что вахтенный должен находиться только на столе в штурманской рубке!
Алексей покраснел, вспомнив, что такие же точно слова слышал год с небольшим назад от Григория Никаноровича Симакова. Но говорить об этом Глотову не стал, — и так все ясно.
— Спасибо за науку. Пойду. Надо добираться на судно.
— Не терпится, капитан? — Василий Васильевич ответил на рукопожатие. — Ну что ж не задерживаю. Домой когда?
— Сие не разъяснено, — ответил Алексей его же собственной любимой поговоркой. — Буду ждать, когда позовет матросская мать.
Был ли он доволен неожиданным назначением на должность капитана? Пожалуй, толком и сам не знал. Быть может, если б Глотов послал его на другое, на новое судно, пришло бы и волнение, и невольное опасение: «Справлюсь ли? Сживусь ли, сработаюсь ли с экипажем?» На «Коммунар» Алексей вернулся, как возвращаются люди к себе домой. Было радостно встретиться после долгой разлуки со старыми друзьями, хотелось поскорее включиться в работу, но — и только! Ничего же особенного не произошло, просто вернулся домой!
В тот же вечер Маркевич перебрался в капитанскую каюту, где все еще пахло нежилой зимней сыростью. Подождав, пока утомившиеся за день люди утихомирятся на ночь, он притащил ведро горячей воды и, облачившись в старую подвахтенную робу, принялся ожесточенно чистить, драить, все приводить в порядок. Особенно тщательно, почти выскоблил деревянную койку и письменный стол, к которым чаще всего прикасался Ведерников. Даже матрац принес свой, прежний. Даже подушки свои. А в заключение распахнул все четыре иллюминатора, входную дверь и проветривал каюту до тех пор, пока не почувствовал, как тело покрылось мелкими пупырышками озноба.
Вымылся в ванне, побрился, надел чистое белье. И, с наслаждением развалившись в глубоком кресле за письменным столом, на котором уже стола Танина фотография в ореховой рамочке, громко сказал, улыбаясь ей:
— Вот мы и дома, Лапушка, слышишь? Дома!