В рецензии 1927 года Набоков отозвался о Пастернаке как о «довольно даровитом поэте» с «развратным синтаксисом» и плохим русским. «Такому поэту страшно подражать», – искренне признавался он в том, что много позже назовут страхом влияния. Набоков считал тогда, что стихотворение «должно быть прежде всего интересным», в нем должна быть завязка и развязка, так что «фабула так же необходима стихотворению, как и роману»[751]
. Не в силах пока расстаться с поэзией, Набоков требовал от нее стать похожей на прозу. Последовавшее самоопределение в прозе позволило примириться с Пастернаком-поэтом, но тут начался скрытый спор с Пастернаком-прозаиком[752]. В письме 1941 года Набоков объяснял, что лучшая мировая поэзия прошедших двух десятилетий была написана Пастернаком и Ходасевичем, и на русском же языке была написана «худшая проза»[753]. В 1959 году один репортер написал о Набокове как «втором Пастернаке». Ничто не могло обидеть сильнее, и Набоков отвечал, что согласен считать Пастернака «лучшим советским поэтом», а себя – «лучшим русским прозаиком»[754]. Жанрово-специфическая конкуренция была специальным предметом «Дара», герой которого оставляет поэзию сопернику и переходит на прозу. Таков был стратегический выбор самого Набокова, хоть изредка он вновь обращался к стихам. Потом ему пришлось наблюдать, как Пастернак, с поэтическим даром которого Набоков не мог и не стал конкурировать, последовал за ним на его территорию. Даже набоковская фантазия такого не предусмотрела: «Дар» молчит о том, что бы сказал Годунов-Чердынцев, если бы Кончеев написал биографический роман.В 1959 году английский перевод «Доктора Живаго» месяцами конкурировал с «Лолитой» за первое место в списке бестселлеров
Во-первых, Набоков обвинял роман Пастернака в антисемитизме[757]
. Действительно, антисемитские или, по крайней мере, антииудаистские идеи в прямой форме выражены в «Живаго». В 4‐й части описано чудовищное издевательство казака над евреем, но рассказчик называет его «безобидным», а православный Гордон, в итоге длинных рассуждений, обвиняет жертву (131–135). В личных беседах Пастернак тоже не делал секрета из своего неспокойного национализма[758]. В 1945 году он высказывал «негативные чувства в отношении своих еврейских корней» Исайе Берлину, который мог пересказать эти слова Набокову[759].Во-вторых, автор «Лолиты» упрекал автора «Живаго» в том, что тот проигнорировал «либеральную революцию» февраля 1917‐го и, сосредоточившись на «большевистском перевороте», согласился с советской версией истории[760]
. Между тем сам Набоков ни в одном из своих романов не рассказал об историческом деле своего отца. «Всему, что толкнуло на бунт моих сограждан, нет места в лучах моей лампы»[761]. Невысказанное Набоковым понимание этих событий было сходно с аргументом Ханны Арендт о Холокосте: интеллектуального секрета тут нет; понимать нечего, достаточно помнить; зло банально и омерзительно, примерно как понос у убийцы в «Бледном огне». С этим, особенно под конец, согласился бы и Живаго; но Пастернак видел в революции и революционерах большие, неразгаданные тайны.Когда Набоков уволился из Корнелла, он подарил своему преемнику экземпляр «Доктора Живаго», полный маргиналий типа «пошлость», «идиотизм», «повторы»[762]
. Конфликт с Эдмундом Уилсоном, знаменитым критиком и многолетним другом, был стимулирован его публичными похвалами «Доктора Живаго». Заходя чересчур далеко, Набоков считал, что вся история с передачей «Живаго» на Запад была заговором советских властей[763]. В «Аде» насмешливо упоминается Доктор Мертваго. Отказываясь от интервью в 1964 году, Набоков сказал, что «достаточно уже побеспокоил доктора Живаго»[764]. Годом позже автор спрашивал себя, для кого он перевел «Лолиту» на русский, ведь эмиграция увлечена «лирическим доктором с лубочно-мистическими призывами ‹…›, который принес советскому правительству столько добротной иностранной валюты»[765]. В 1968 году Набоков включил доктора Юрия Живаго в короткий список презираемых им докторов вместе с доктором Зигмундом Фрейдом и доктором Фиделем Кастро.