Сеть параллельных и переплетающихся сюжетов в толстовском романе неизбежно влечет за собой внушительный список персонажей, многие из которых второстепенны или эпизодичны. Однако даже самая незначительная роль наделена глубокими человеческими качествами. Любой из персонажей, плотно населяющих «Войну и мир», незабываем. Как можно забыть, например, Гаврилу, «огромного выездного лакея» Марьи Дмитриевны, или старика Михайлу, или Прокофия, «который был так силен, что за задок поднимал карету», и который, когда Николай Ростов вернулся с войны, сидел в комнате и вязал лапти? У Толстого нет безымянных или изолированных персонажей. У каждого из них, даже самого незначительного, есть свое величие прошлого. Когда граф Илья Ростов готовит обед для Багратиона, он говорит: «Поезжай ты на Разгуляй — Ипатка-кучер знает — найди ты там Ильюшку-цыгана, вот что у графа Орлова тогда плясал, помнишь, в белом казакине…» Если прервать предложение на имени Ильюшка, сразу пропадет глубоко толстовский мазок. Этот цыган присутствует в романе лишь мельком и косвенно. Но у него есть своя самостоятельная жизнь, и мы понимаем, что он будет плясать в своем белом казакине и на других застольях.
Наделять даже эпизодических персонажей именами и сообщать хоть какие-нибудь детали об их жизни за пределами их краткого появления в романе — прием достаточно простой, но весьма эффективный. Искусство Толстого человечно; в нем нет трансформации людей в животных или в инертные предметы, посредством которой басни, сатиры, комедии и натуралистические романы реализуют свои цели. Толстой глубоко уважает целостность человеческой личности и никогда не сводит ее к роли простого инструмента даже в художественной прозе. Красноречивый пример обратного — метод Пруста, в мире которого второстепенные персонажи часто остаются безымянными, и автор их именно использует — в буквальном и метафорическом смысле. В «Беглянке», например, рассказчик зовет в дом свиданий двух прачек. Он предлагает им заняться любовью друг с дружкой, а сам изучает каждую их реакцию, дабы в воображении восстановить лесбийское прошлое Альбертины. В современной литературе мне знакомо лишь несколько эпизодов, сравнимых по бессердечности. Но главный ужас — это не действия девушек и не вуайеризм рассказчика, а в том, что девушки безымянны; ужасна их метаморфоза в объекты, лишенные приватности и изначальной ценности. Рассказчик абсолютно бесстрастен. «Эти две малышки, — отмечает он, — ни о чем не могли меня осведомить — они понятия не имели, кто такая Альбертина»[62]
. Толстой никогда бы не написал это предложение, и в этой неспособности заключено многое из его величия.Наконец, толстовский подход убедительнее. Мы верим в реальность графа Ильи Ростова, его кучера, графа Орлова и цыганского плясуна Ильюшки, и эта реальность нас восхищает. Бестелесность и ничтожность тех двух прачек, с другой стороны, заражает весь эпизод зловещим автоматизмом. Мы оказываемся в опасной близости либо к смеху, либо к неверию. Подобно Адаму, Толстой давал имена попадающим в поле зрения предметам; для нас они по-прежнему живые, поскольку его собственное воображение не позволяло ему считать их неодушевленными.
Жизненность толстовского романа достигается не только за счет плотного переплетения различных сюжетов, но и благодаря пренебрежению архитектурной законченностью и аккуратностью. Основные романы Толстого не «завершены» в том смысле, в каком мы можем считать завершенными «Гордость и предубеждение», «Холодный дом» или «Мадам Бовари». Их можно сравнить не с размотанным и вновь смотанным клубком, а с рекой в непрестанном движении, утекающей за поле нашего зрения. Толстой — это Гераклит среди писателей.
Вопрос, как Толстой завершит «Анну Каренину», интриговал современников. Из предварительных набросков и черновиков видно, что за самоубийством Анны должен был следовать некий эпилог. Но когда Толстой в апреле 1877 года уже закончил работу над Седьмой частью, разразилась русско-турецкая война, которая вдохновила его на финал романа в известном нам виде. В первых черновиках Восьмая часть резко осудила отношение России к войне, фальшивые сантименты в адрес сербов и черногорцев, ложь, распространявшуюся царским режимом для подстегивания боевого духа, и ложное христианство богатых, которые собирали деньги на пули или радостно отправляли одних людей истреблять других ради фальшивых идей. В эти «оксфордские трактаты»[63]
(которые возмутили Достоевского) Толстой вплел нити своего романа.