А Валя посмотрела на окно, пусто высвеченное мартовской луной, и задумалась; вздохнула, молча пошла к постели; тетя Глаша тоже вздохнула ей вслед.
— И разговаривать не хочешь.
— Поверьте, язык не шевелится…
— Ладно, ладно, золотко мое, — пробормотала тетя Глаша. — Вся ты в мать. А я вот смотрю на тебя и думаю: нет такого молодца, как в песне-то: «Некому березу заломати».
Валя не ответила; тетя Глаша потопталась и вышла, шаркая шлепанцами.
Тогда Валя потушила свет, бултыхнулась в холодную постель, укрылась одеялом до подбородка. Комната погрузилась в мягкую фиолетовую мглу, сине мерцали мерзлые окна, на полу пролегли лунные косяки; тикали тоненько и нежно часы на тумбочке. Валя лежала, положив руку поверх одеяла, глядя на легкую полосу лунного света на стене.
В тишине квартиры резко затрещал телефонный звонок, но ей не хотелось вставать — пригрелась в постели. Из другой комнаты послышались скрип пружин, покряхтывание тети Глаши: «Кого это разбирает ночью», по коридору зашаркали шлепанцы в комнату брата и назад, под дверью вспыхнула щель света.
— Валюша, спишь? Какой-то Борис тебя спрашивает. Другого времени не нашел.
— Борис? Ничего не понимаю. Сейчас, тетя Глаша.
Валя сунула ноги в тапочки, побежала в комнату брата, схватила трубку, сказала, слегка задохнувшись:
— Да, да…
— Валя, извините, кажется, разбудил вас? Дело в том, что Алексей…
— Да кто это говорит?
— Друг Алексея. Помните Новый год? Так вот, час назад Алексея отправили в госпиталь. У него кровь пошла горлом. Открылась рана… Я должен был сообщить вам.
— Час назад?
Она положила трубку; откинув голову, прислонилась затылком к стене. Из другой комнаты раздался ворчливый голос тети Глаши:
— Что еще за ночные звонки? Что за мода?
— Ничего, тетя Глаша, ничего, мне срочно надо в госпиталь…
— Господи, да куда ты? Двенадцатый час…
…Белыми огнями ярко светились на углу окна аптеки, медленный снежок падал, роился вокруг фонарей. Напротив ворот кто-то, широко расставив руки, загородил Вале дорогу, проговорил умиленно и пьяно:
— Какие реснички, а?
— Подите к черту!
На третьи сутки ему сделали операцию.
Операцию делал человек с недовольным прокуренным голосом, он почему-то ругался на сестер, ворчал, брюзжал, негодовал, со звоном бросал инструменты, и Алексею мучительно хотелось посмотреть на него. Но на глазах была марлевая повязка, сестры крепко держали его за руки, и он не мог этого сделать. Он лежал, обливаясь холодным потом, кусая губы, чтобы не застонать, ожидая только, когда кончится эта хрустящая живая боль, когда перестанут трогать его руками и тошнотворно звенеть инструментами. Временами ему казалось, что он теряет сознание, плавно колыхаясь, погружается в теплую звенящую влагу. Тугой звон наливал голову, и где-то высоко над ним навязчиво гудел этот прокуренный голос:
— Расширитель! Зажимы!.. Пульс?..
Наконец наступила тишина. Устало и резко звякнули инструменты. Его перестали трогать. С ощущением свободы он подумал: «Это все», — и хотел вздохнуть. Но это было не все. Сквозь плавающий звон в ушах он неясно услышал возле себя шуршащее движение.
— Быстро иглу! Что вы… Валентина Николаевна?
И чей-то умоляющий голос, как ветерок, прошелестел над головой:
— Не ругайтесь, Семен Афанасьевич. Не надо…
«Откуда этот знакомый голос? — мелькнуло у Алексея в полусознании. — Кто это? И зачем опять эта боль?..»
Вновь тишина, вновь звякнули инструменты. И тот же прокуренный голос, точно удары в тишине:
— Пульс? Пульс?..
Это Алексей слышал уже в тягуче-обморочном звоне. Но, на мгновенье приоткрыв веки, он увидел над собой острые прищуренные глаза. Большие руки этот человек держал на весу перед грудью. В глазах хирурга вспыхнули золотисто-веселые блестки. Он наклонился к Алексею, локтем повернул к себе его залитое потом лицо, сказал:
— Уносите!
Он не помнил, как его положили на каталку, как Валя мягко вытирала его потное лицо тампоном, осторожно отстраняя со лба волосы.
Неужели он когда-то сидел в классе, решая задачу с тремя неизвестными, а за раскрытыми окнами густо шелестела листва, галдели возбужденные весной воробьи и веселые солнечные блики играли на полу, на доске, на парте?
Неужели когда-то, после экзаменов, он лежал на горячем песке пляжа на берегу залива, загорал, нырял в зеленую воду, испытывая необыкновенное чувство свободы на целое лето! Неужели он сыпал на грудь сухой, неудержимый песок и болтал с друзьями о всякой ерунде?
Неужели были тихие, прозрачные вечера в Летнем саду?
Ленинград — то зимний, с поземкой на набережных, с катком и огнями, как звезды, рассыпанными на синем льду, то весенний, с перьями алых облаков над Невой и звуками пианино из распахнутых окон на Морской, — все время представлялся Алексею.