Но, не желая встречи и не желая унижения, он с неправдоподобной отчетливостью представлял последний Вислинский плацдарм перед отправкой в училище, немецкую танковую атаку на рассвете, свое разбитое в конце этого боя орудие, горящие в тумане танки, отчаянные и отрешенные глаза Сельского, свою ожесточенность и его хриплые команды — и чувствовал, что бессилен бороться с собой: ему надо было увидеть, вспомнить самого себя в те часы и увидеть, вспомнить командира взвода Сельского. И, сопротивляясь этому, мучаясь сомнениями, он не приходил ни к какому решению.
В этот ноябрьский день училище готовилось к общему увольнению в город, повсюду была оживленная теснота от множества парадных гимнастерок, от мелькания веселых, праздничных лиц; повсюду на лестничных площадках шумно и повзводно чистили сапоги, драили мелом пуговицы и пряжки, получив у батарейных помстаршин выходное обмундирование. В умывальной водопадом плескал душ, гулко, как в бане, раздавались голоса; оттуда то и дело выходили голые по пояс курсанты, чистые, свежевыбритые, пахнущие одеколоном, карнавально позванивали шпорами по коридору.
В Ленинской комнате неумело играли на пианино — и Борис остановился, поморщился: «Черные ресницы, черные глаза», — и он с удушливым покалыванием в горле подумал о Майе… Но после всего случившегося, как бы опрокинувшего его навзничь, после того, что он испытал недавно, что-то надломилось в нем, остудилось, и сейчас в его душе просто не было для нее места.
Борис вошел в батарею. За раскрытыми дверями умывальной, залитой розовым огнем заката, мимо розовых, словно дымных, зеркал двигались силуэты, и совсем близко он увидел в зеркале тоненького, похожего на стебелек, Зимина. Тот, старательно приминая, приглаживал белесый хохолок на макушке; от усилий у него вспотел, покрылся капельками веснушчатый носик, весь его вид являл человека, который очень спешил.
— Вот наказанье! — говорил он страдальчески. — Скажи, Ким, отрезать его, а? Он лишний какой-то…
— Делай на свое усмотрение, — ответил серьезный голос Кима. — Никогда не был парикмахером. Принимай самостоятельное решение.
Зимин суетливо потянулся за ножницами на полочке.
— Да, отрежу, — сказал он. — О, знаешь, в парке сегодня жуть: карнавал, танцы, фейерверк! «Количество билетов ограничено». Огромные афиши по всему городу, даже возле проходной!..
«Глупо! Как это глупо! Осенью — карнавал!» — подумал Борис, усмехнувшись, и неожиданно торопливым шагом направился к канцелярии. «Глупо», — опять подумал он, с беспокойством задержавшись перед дверью канцелярии. Постояв в нерешительности, Борис все-таки поднял руку, чтобы постучать, и опустил ее — так вдруг забилось сердце. «Трусливый дурак, у меня же особая причина, у меня телеграмма!» — подумал он и, убеждая себя, наконец решился и постучал не очень громко, с напряжением сказал:
— Курсант Брянцев просит разрешения войти!
— Войдите.
И он переступил порог. В канцелярии были капитан Мельниченко и лейтенант Чернецов; лицо капитана, усталое, освещенное закатным солнцем, наклонено над столом, где лежала, как показалось, карта Европы; сосредоточенный Чернецов из-за плеча глядел на эту карту, до Бориса дошла последняя фраза капитана:
— Вот вам, они не полностью проводят демонтаж военных заводов.
Он медленно поднял глаза, и Борис, приложив руку к козырьку, тем же напряженным голосом произнес:
— Товарищ капитан, разрешите обратиться!
— По какому поводу? — Капитан выпрямился, раскрыл портсигар и уже с видимым равнодушием выпустил Бориса из поля зрения.
— Насчет увольнения, — неуверенно проговорил Борис и, опустив руку, с презрением к себе подумал: «Какой я жалкий глупец! Неужели мне это нужно?» — Я должен встретить знакомого офицера. Он проездом… Мы знакомы по фронту.
— Когда прибывает поезд?
— В восемь часов, товарищ капитан.
Капитан медленно размял папиросу, мелькнул огонек зажженной спички. Спросил сухо:
— Почему вы обращаетесь ко мне, Брянцев? — и бросил спичку в пепельницу. — У вас есть командир взвода, лейтенант Чернецов. Прошу к нему.
«Вон оно что!» И в это мгновенье Борису захотелось сказать, что ему не нужно никакого увольнения, что он ни о чем не просит, сказать и сейчас же выйти — отталкивающая бесстрастность, незнакомое равнодушие звучали в голосе комбата. Но все же, пересиливая отчаяние, он взял под козырек второй раз и упавшим голосом обратился к Чернецову, заметив, как алый румянец пятнами залил скулы лейтенанта.
— Вам нужно увольнение, Брянцев?
— Да… Я должен встретить… встретить знакомого офицера… У меня телеграмма.
Он достал из кармана смятую телеграмму, однако Чернецов, даже не взглянув на нее, сел к столу, сухо скрипнула от этого движения портупея.
— Вы хотите в город? До какого часа вам нужно увольнение?
— До двадцати четырех часов.
Лейтенант Чернецов заполнил бланк, вышел из-за стола, протянул увольнительную.
— Можете идти, Брянцев.
Борис повернулся и вышел, задыхаясь, побледнев, не понимая такого быстрого решения Чернецова.
«Доброта? — думал он. — Равнодушие? Или просто-напросто презрение?»