— Одну минуточку.
Потом, ожидая, Борис закурил, облокотился на стол и сквозь дымок папиросы стал с ленивым, безразличным вниманием рассматривать немногочисленных посетителей, зачем-то угадывая, кто эти люди, для чего они здесь.
«Что они знают обо мне?» — снова подумал он, слыша гудки паровозов, проникавшие в тихий зал ресторана. — По орденам видят, что я воевал. И — больше ничего. Я один здесь…»
Когда официант через несколько минут скользяще приблизился к столику и аккуратно поставил поднос с заказом, Борис, овеянный благодарным огоньком от этой доброжелательности, налил из графинчика в рюмку и фужер и рюмку придвинул официанту.
— Не откажетесь со мной?
— Спасибо. Я на работе. Мне не разрешено.
— Жаль, — сказал Борис и, подумав, добавил: — Что ж, будем живы, что ли…
— Спасибо, — сказал официант. — Пейте на здоровье.
Огненный коньяк ожег Бориса, он сморщился и стал закусывать, хорошо зная, что ему нельзя пьянеть.
А ресторан начал заполняться людьми и вместе с ними гулом — наверно, пришел какой-то поезд; живее забегали официанты, уже не было свободных столиков; и внезапно зал с хрустальными люстрами, и столики, и аквариум, и пальмы, и папиросный, дым, и лица заполнивших ресторан людей поплыли и мягко сдвинулись в глазах Бориса. Появилось необыкновенное ощущение: тогда, в Польше, на берегу осенней Вислы, они с Сельским стреляли по танкам, могли умереть и умерли бы, если бы не удержались на плацдарме, а теперь вот он не встретил Сельского, сидит один за этим столиком, пьет коньяк, слушает этот шум ресторана, гудки паровозов… Нет, тогда все имело смысл, и тогда, рядом с Сельским, он мог до последнего снаряда стрелять по танкам, а потом сидеть с автоматом на изготовку в засыпанном ровике… «Если бы он только знал, понял бы, как отвратительно, невыносимо у меня на душе! А я не хотел ему всего объяснять!»
Колючий комок застрял в горле Бориса, и, чтобы протолкнуть этот комок, он выпил фужер боржома, вытер платком вспотевший лоб (ему было неприятно жарко) и вспомнил весь этот несчастный день с тоскливой горечью: «Нет, все было не вовремя».
— Борис, вы давно здесь?
Он вскинул голову и, ничего не понимая, резко поднялся, мгновенно трезвея, прошептал перехваченным голосом:
— Товарищ капитан?!
Возле столика стоял капитан Мельниченко в новом парадном кителе, сверкавшем орденами, погонами, золотыми пуговицами. «Зачем он здесь? Неужели следил за мной? Почему он в парадной форме? — как во сне мелькнуло у Бориса, и он сообразил наконец: — Ах да, праздник. День артиллерии, кажется».
— Что вы так удивились? — снимая фуражку, сказал Мельниченко. — Увидел вас в окно и зашел. Что вы стоите, Борис? Садитесь, пожалуйста. Здесь все сидят.
— В окно? — прошептал Борис с чувством невыносимого стыда, готовый рукой смахнуть все, что было на столе. «Нет, неужели он с целью приехал на вокзал? Но с какой целью?» — скользнуло у него в сознании.
И, вроде бы угадав эти невысказанные мысли, Мельниченко отодвинул свободный стул, спросил:
— Можно?
— Да…
— Удивлены, Борис? Но мы, очевидно, встретились с вами потому, что хотели увидеть одного и того же человека. Правда, он не присылал мне телеграмму. Но мне хотелось его увидеть.
Борис опустился на свое место, удивленно проговорил:
— Старшего лейтенанта Сельского? Для чего?..
— Из любопытства, — сказал Мельниченко. — Я хотел взглянуть на него издали. Но вы не пришли к поезду, а я не знаю его в лицо.
— Я… не пришел… — Борис замолчал, ему трудно было говорить.
И он поднял голову. В синих глазах капитана — они казались вблизи очень синими на загорелом лице — не было того безразличия, того холодного равнодушия, как несколько часов назад, когда Борис просил увольнительную, они смотрели сейчас чуть-чуть сожалеюще, — и горячая, душная спазма вцепилась в горло Бориса, мешала ему дышать, он выговорил сдавленным голосом:
— Вы не думайте, что я пьян…
— Я ничего не думаю, — ответил Мельниченко, видя, что за ближними столиками перестали есть и начали с интересом глядеть на них, на курсанта и офицера, точно в ожидании скандала. — Присоединюсь к вам. Не возражаете? Попрошу вас, принесите водки, — громко сказал капитан официанту, который тоже не спускал внимательного взгляда со столика, лишь только за него сел этот увешанный орденами артиллерийский офицер.
— Ну, что вы будете пить — свой коньяк или попробуете водки? — спросил Мельниченко, когда официант принес графинчик, и Борис, испытывая непривычную для себя унизительную растерянность, ответил:
— То, что и вы.
— Когда-то это называлось «фронтовые сто грамм». — Мельниченко задумался на миг, разлил водку в рюмки, сказал: — Ну, за День артиллерии! За «бога войны». Так, что ли?
— Да, товарищ капитан… — выдавил Борис и, сдерживая дрожь руки, взял рюмку и, одним глотком выпив водку, потянулся к папиросам.
— Запейте боржомом, тоже неплохо, — посоветовал Мельниченко. — На войне этой роскоши не было.
— Разрешите курить? Я не пьян… Вы, кажется, жалеете меня или презираете, товарищ капитан? — нетвердо выговорил Борис, и лицо его дернулось.