Наконец, настала Пасха для её сердца: вернулся он и с ним вернулись новые мученья. Бывши однажды опять без неё у сестры, он не то заболел, не то поссорился со Скачковой, но перестал у них бывать. Письма приходили всё так же, и еще чаще, но, зная его так близко, Анна томилась желанием видеть его лицо, слышать голос, который, может быть, прозвучит для неё теми же словами писем, – такими нежными, такими благородными.
И она решилась сама пойти к нему, храбрая любовью и сердечной простотою.
Хотя комната, куда ввели Анну, не отличалась особенно от виденных ею у Скачковых и их знакомых, но, случайно увидев себя в зеркале, девушка показалась самой себе такой жалкой, смешной, ненужной в этом светлом небольшом кабинете.
Зная от денщика, что дома только Петр Алексеевич, Мейер, тем не менее, осталась, думая от него узнать новости о другом.
На столе лежал разорванный конверт, развернутое письмо и начатый на него ответ. Узнавши сразу письмо за свое, Анна невольно пробежала глазами несколько написанных строк второго: «Милый и верный друг» и т. д.
«Какая небрежность – бросать так письма!» – хозяйственно и ревниво подумала Анна в то время, как за нею раздавался голос Дурнова:
– Здравствуйте, дорогая фрейлейн…
Он покраснел, очевидно, догадавшись, что письма замечены, и в смущении остановился. Девушка, повернувшись к нему, видела его в первый раз, не отвлекаемая Павлом Андреевичем. Он был высок, белокур, курнос и свеж, – ничего особенного, – тонок. Посадив Анну в кресло, он начал говорить сам, будто посетительница пришла только за его словами. Запинаясь, он говорил:
– Вы справедливо изумлены, видя это письмо на моем столе. Я крайне виноват, перед вами своим легкомыслием; поверьте, я так наказан вот уже этой минутой объяснения! Павел Андреевич ничего не знает об этой переписке; письма писал все я. Это была очень легкомысленная шутка. Я очень виноват перед вами; я надеюсь, что вы также здраво смотрите на эту корреспонденцию. Я могу в любое время вернуть вам ваши письма. Не сердитесь, ради Бога! Счастливо, что эта опрометчивость не повлекла за собой возможных бедствий! Вот я вижу вас спокойной и храброй – и это меня утешает.
Он долго еще говорил о том же, и лицо девушки с неизгладимым сельским румянцем было неподвижно, словно окаменелое. Когда он перестал говорить, она, будто очнувшись от сна, произнесла:
– Благодарю вас…
– Помилуйте, это была моя обязанность загладить вину этим признанием, быть может, даже запоздалым!..
– Я вас благодарю не за него, – я вас благодарю за письма. Для меня они были ответами Павла Андреевича; они сделали меня так надолго счастливой. Ваши слова мало изменили. И я вас прошу, если вы получите письмо не на ваше имя, не откажитесь отвечать… как и прежде, – добавила она тихо.
– Письмо от вас?
– Да, конечно Вы ответите?
– Да, – сказал он несколько удивленно.
Она встала, прощаясь, и с какой-то спокойной тоской обвела глазами комнату: диваны, стол, занавески, фотографии хозяев и друзей, старые сабли, скрестившиеся над оттоманкой, – и вышла, не смотря в зеркало.
Анна была спокойна и под венцом в некрасивой парикмахерской прическе, в белом платье, с фатой и свечой в руках. Она казалась веселой и спокойной и за ужином – простая, радушная и не стесняющаяся. Павел Ефимович и Каролина Ивановна сияли, видя свадьбу как следует, как у всех, и даже лучше, чем часто бывает.
Утром в ночной кофточке, оставя спящего мужа в спальне, Анна прошла в кухню и, сев за кухонный стол, начала писать быстро, как ранее обдуманное: «Милый друг, моя любовь к вам остается непоколебимой…» Писала она, долго, временами вздыхая и сладко улыбаясь.
Кушетка тети Сони
Моей сестре В. А. Мошковой.
Я так долго стояла в кладовой между старым хламом, что почти утратила воспоминания моей молодости, когда вышитые на моей спине турок с трубой и пастушка с собачкой, ищущей блох, подняв заднюю лапку, – блестели яркими красками, желтой, розовой и голубой, не запыленными и не потускневшими; и теперь меня занимают больше всего события, свидетельницей которых я оказалась перед тем, как перейти снова, вероятно, уже в безнадежное забвенье. Меня обили новой шелковой материей цвета массака и, поставив в проходную гостиную, бросили на мою ручку шаль с яркими розами, будто какая-нибудь красавица, времен моей юности, оставила ее, внезапно спугнутая с нежного свиданья. Впрочем, эта шаль всегда лежала в одном и том же положении, и, когда но генерал или сестра его, тетя Павла, сдвигали ее, Костя, устраивавший проходную гостиную по своему вкусу, снова приводил эту нежную пеструю ткань в прежний изысканно-небрежный, неподвижный вид. Тетя Павла протестовала против моего извлечения из кладовой, говоря, что на мне умерла бедная Софи, что из-за меня расстроилась чья-то свадьба, что я приношу несчастье семье, но меня защищали не только Костя и его приятели-студенты и молодые люди, но и сам генерал сказал: