– Нет, я ни вчера, ни третьего дня его не видел. Вчера он днем ездил в Царское, а вечером был в клубе, а третьего дня он ездил куда-то на Выборгскую, – не знаю, куда, – почтительно и гордо докладывал Ваня.
– К кому?
– Не знаю, по делам куда-то.
– Вы не знаете?
– Нет.
– Послушайте, Ваня, – заговорила девушка, рассматривая ножик. – Я вас прошу, – не для меня одной, для вас, для Лариона Дмитриевича, для всех нас, – узнайте, что это за адрес? Это очень важно, очень важно для всех троих, – и она протянула Ване клочок бумаги, где разгонистым и острым почерком Штрупа было написано: «Выборгская, Симбирская ул., д. 36, кв. 103, Федор Васильевич Соловьев».
Никого особенно не удивило, что Штруп между прочими увлечениями стал заниматься и русской стариной; что к нему стали ходить то речистые в немецком платье, то старые «от божества» в длиннополых полукафтанах, но одинаково плутоватые торговцы с рукописями, иконами, старинными материями, поддельным литьем; что он стал интересоваться древним пением, читать Смоленского, Разумовского и Металлова, ходить иногда слушать пение на Николаевскую и, наконец, сам, под руководством какого-то рябого певчего, выучивать крюки. «Мне совершенно был незнаком этот закоулок мирового духа», – повторял Штруп, старавшийся заразить этим увлечением и Ваню, к удивлению, тоже поддававшегося в этом именно направлении.
Однажды Штруп объявил за чаем:
– Ну это, Ваня, вы должны непременно видеть: автентичный раскольник с Волга, старого закала, представьте: 18 лет – и ходит в поддевке, чаю не пьет; сестры живут в скиту; дом на Волге, с высоким забором и цепными собаками, где спать ложатся в девять часов – что-то вроде Печерского, только менее паточно. Вы это должны непременно видеть. Пойдемте завтра к Засадину, у него есть интересное «Вознесенье»; туда придет наш тип, и я вас познакомлю. Да, кстати, запишите адрес на всякий случай; может быть, я проеду прямо с выставки, и вам придется одним его отыскивать. – И Штруп, не смотря в записную книжку, как хорошо знакомое, продиктовал: – Симбирская, д. 36, кв. 103, меблированные комнаты, – там спросите.
За стеной слышался глухой говор двух голосов; часы с гирями тихо тикали; по столам, стульям, подоконникам были навалены и наставлены темные иконы и книги в досках, обтянутых кожей; было пыльно и затхло, и из коридора через форточку над дверью несся прелый запах кислых щей. Засадин, стоя перед Ваней и надевая кафтан, говорил:
– Ларион Дмитриевич не раньше как через минут сорок будет, а то, может, и через час; нужно бы сходить мне тут за иконкой, да уж не знаю, как сделаться? Здесь, что ли, вы подождете или пройдетесь куда?
– Останусь здесь.
– Ну, ну, а я тотчас вернусь. Вот книжками покуда не поинтересуетесь ли, – и Засадни, подавший Ване запыленный Лимонарь, поспешно скрылся в дверь, откуда сильнее пахнуло прелым запахом кислых щей. И Ваня, стоя у окна, открыл повесть, гласящую, как некий старец после случайного посещения женщиной, жившей одиноко в той же пустыне, все возвращался блудною мыслью к той же жене и, не вытерпев, в самый пеклый жар взял посох и пошел, шатаясь, как слепой, от похоти, к тому месту, где думал найти эту женщину; и как в исступленье он увидел: разверзлась земля, и вот в ней – три разложившиеся трупа: женщина, мужчина и ребенок; и был голос: «Вот женщина, вот мужчина, вот ребенок, – кто может теперь различить их? Иди и сотвори свою похоть». Все равны, все равны перед смертью, любовью и красотою, все тела прекрасные равны, и только похоть заставляет мужчину гоняться за женщиной и женщину жаждать мужчины.
За стеной молодой сиповатый голос продолжал:
– Ну, я уйду, дядя Ермолай, что ты все ругаешься?
– Да как же тебя, лодыря, не ругать? Баловаться вздумал!
– Да Васька, может, тебе все наврал; что ты его слушаешь?
– Чего Ваське врать? Ну, сам скажи, сам отрекись: не балуешься разве?