Ахнула Катерина Ивановна, грохнули хохотом плотники: Сныч с самоваром в речку.
— Батюшки!.. Отцы!.. Угодники!.. Самовар-то, самовар-то имайте!..
— Дура! — крикнул седой, в валенках, плотник. — Пшел, ребята, живей на лодку… Утонет…
— Батюшки… Новый ведь самовар-то.
— Дай ей по шее… От так!..
После такого студеного купанья Сныч слег. Уж маслом пособоровали, отходную прочли. Быть бы Снычу на погосте, но натура сломила болезнь, встал Сныч, оклемался. А как выздоровел, положил зарок:
— Пропади оно пропадом, это окаянное пойло… Крышка… Ни в рот ногой!..
И зажил трезвой жизнью. Все пошло как по маслу. Жена, бывало, из синяков не выходила, а теперь модное пальто справила, калоши, зонтик. Да и самого Сныча не узнать: бриться стал, в баню ходит, одежонку приличную сшил и собирается на толкучем рынке граммофон купить.
— Ну, Катеринушка, теперь мы с тобой люди-человеки…
И, удивительное дело, совсем характер у Сныча переменился. Прежде по всей улице первым буяном был, даже трезвый лишних разговоров не допускал. Чуть что — живо оборвет:
— Ну, ежели дорого, так и ходи вон… Машинна-хаус…
А теперь Сныч уступчивый, тихий, почтительный. Снычом его уже никто не называет, всяк зовет Федором Петровичем или господином Уткиным. Он заказал новую вывеску, а старую, самодельную, на которой каракулями было выведено: «И принемаю сапожные работы», «И принемаю ремонтные работы», — продал татарину.
Новая же его вывеска была замечательна. На нее сбегалась смотреть вся улица. Многие смеялись, а некоторые, что попроще, долго глядели на висевший на крюке огромный золотой сапог, по складам читали: «Профе-ессор Уткин», — и с чувством невольного уважения проходили дальше.
Федор же Петрович, сидя под оконцем и постукивая молотком по подметке, про себя улыбался счастливой улыбкой:
— Катя… Глянь-ко, сколь народу останавливается: «Профе-ессор». Понимаешь ли ты это самое слово-то? А все дьякон надоумил: «Ты, говорит, Уткин, профессор своего дела, все, говорит, мои мозоли ублаготворил. Сшил сапоги, как влил». Профессор — это слово ого-го! Дорогого стоит…
Всякому свое от начала положено. У иного челн жизни плывет себе по глади тихого озера, а у другого — что волна-зыбун: то на гребень вскинет, то сразу неожиданно ухнет в пучину.
Такова, видно, и жизнь Федора Петровича.
Пошел как-то Федор Петрович в Общественное собрание: очень хорошую вещь ставили, многими одобряемую, — оперу «Аскольдова могила». Он принарядился в праздничную, купленную «по случаю», парочку, пристегнул манжеты и воротник. Осмотрев с иронической усмешкой стоптанные свои сапоги, он в смущенье почесал за ухом и надел только что шитые богатому заказчику лакированные штиблеты.
— Ну, как, Катя, — ничего? — спросил он жену. — Могу, ежели соответствовать?
Он внимательно прослушал оперу, с жаром хлопал в ладоши и кричал «биц», а в том месте, где похищается Любаша, даже украдкой всплакнул. В антрактах, заложив назад руки, разгуливал по фойе, гордо и строго проверяя себя взглядом у каждого зеркала, а перед концом спектакля выпил лимонаду.
Когда публика, продираясь локтями к вешалкам, стала расходиться, Федор Петрович, будучи человеком скромным, решил подождать, пока схлынет волна людей.
— Ишь, черти, прут… Тоже — господа называются… — критиковал он потную, тяжело дышавшую толпу.
— А где же моя шапка? — робко спросил он служителя, когда тот наконец подал ему пальто.
— Нету…
— Не без шапки же я пришел!.. Давайте мне шапку! — крикнул Федор Петрович и, сейчас же сконфузившись, покраснел.
— Ага, звона… — пробормотал он, вытолкнув кулаком из рукава пальто какой-то черный комок.
Но, подняв с полу шапку, Федор Петрович не признал в ней своего порядочно облезшего «котика». Шапка была пышная, бобровая, с бархатным верхом. Рука Федора Петровича, как в пух, ушла в мягкий, серебристый от седины мех.
— Эта, извините, не моя… У меня, знаете ли…
Но у вешалок уже никого не было. Последняя электрическая лампочка погасла, и только мерцал огонек у выхода.
Федор Петрович, держа в руке шапку, виновато, будто с краденым, пошел из Собрания.
Мороз был крепкий — пришлось надеть чужую шапку, которая непомерной глубиной своей прикрыла маленькую голову Федора Петровича до самого кончика носа.
— Ну и башка… Это не башка, а котел… — проворчал Федор Петрович, сдвигая бобра на затылок и опасливо озираясь по сторонам: в городе было неспокойно, зачастую случались грабежи.
И только вступив во мрак своей улицы, Федор Петрович почувствовал себя в безопасности и уверенно застучал каблуками по заплатанному, покрытому ледком тротуару.
В его взмокшей под шапкой голове зароились мысли, связанные с неожиданной находкой. Шапка, видать, дорогая, тысячная, может, шапка. Как же теперь? В полицию, что ль, представить? Да свяжись с ними, с иродами, не возрадуешься… Лучше бы хозяина разыскать, да в собственные руки… А свою-то где выручить?
— Вот те опера! — досадливо буркнул он. — Но чья ж, однако, шапка? Графа Мозыля, что ль? Нет, у того рыжая, высокая… Уж не веревкинская ли?
Федор Петрович даже остановился.