— Шапку? Какую шапку? Дай-ка сюда халат.
Федор Петрович переступил с ноги на ногу и, держа на салфетке бобра, как пирог на блюде, низко поклонился ввалившемуся в кухню купцу.
— С праздничком-с, извините, ваша честь… как почивать изволили?
— А тебе какое дело!.. Ну, чего нужно?..
— А изволите ли видеть…
— Ну, изволю!.. — выкатывая целый глаз, раздраженно крикнул купец. — Дальше что!
— Так что были мы вчера в театре…
— Кто это «мы»? Кто такие «мы»? Мы, по-нашему — корова.
От этих окриков у Федора Петровича зарябило в глазах, и язык его заработал сам по себе, без всякого толка:
— Собственно не мы, а я… Собственно, к примеру, были мы при своей шапке… К примеру…
— Тьфу!..
Парень, глядя на огромную, рыжебородую, с завязанным глазом, фигуру хозяина в ситцевом, огурцами, халате, прикрыл рот рукой и давился смехом.
— Собственно… изволите ли видеть… Мы сами сапожники… И к примеру, будем говорить… потребовали пальто… И потребовали шапку… А нам, извините…
Купец еще раз плюнул и громко засопел, раздувая ноздри.
Федор Петрович сразу нашел себя:
— Шапку, ваша честь, я принес… вашу собственную шапочку…
Купец грозно шагнул к Федору Петровичу и вырвал из его рук шапку, а тот продолжал срывающимся, как у молодого петуха, голосом:
— А мне, ваша честь, мою пожалуйте… Потому, как вы, обнаковенно, выпимши изволили прибыть… обнаковенно, в моей шапке…
На полуфразе Федор Петрович быстро попятился к двери, потому что купец, взмахнув бобром, неистово заорал:
— Я в своей пришел!.. Стану я с твоей вшивой башки твою шапку надевать!.. — И бросил к ногам оцепеневшего Федора Петровича бобровую шапку. — Чтоб твоего духу, болван, здесь не было! Вон!
Федор Петрович проворно поднял шапку, схватился за скобку двери и, весь позеленев, визгливо крикнул:
— Не разевай пасть-то! Думаешь, награбил, дак и… Хапуга!..
— Что-о-о?! — Купец метнул диким взглядом по плите, схватил кастрюлю и грохнул ею в Федора Петровича.
Сапожник без памяти до самого угла бежал вприпрыжку.
Потом остановился, перевел дух и, взглянув сначала на крутую крышу купеческого дома, потом на шапку, вдруг захохотал каким-то нутряным смехом.
— Не твоя так не твоя… Дьявол!..
Он сорвал с головы кумов картузишко и небрежно сунул в карман, а на голову торжественно надел, чуть сдвинув на затылок, доставшегося ему бобра.
— Извозчик, подавай!
Федор Петрович сел в сани, ухарски подбоченился и покатил домой.
— К профессору Уткину. Понял?
— Это к сапожнику? Могим, — простуженным голосом проговорил извозчик в вывороченной вверх шерстью шубе. — Нно, ты… Помахивай!.. Сапожник Уткин, можно сказать, с толком человек… А раньше, бывало, можно сказать, — тьфу!..
— А что?
— Да как вам, господин, сказать… Известно, мастеровщина… Очень просто… первый пьянчужка был… подзаборник… Ну, а теперича зарок быдто дал… Не знаю…
— Очень даже интересно, — закатился Федор Петрович. — Ну, стоп, подворачивай!.. А профессор-то я самый и есть.
Он дал извозчику сверх таксы гривенник.
— Катеринушка, Катя… Кум!.. — весело, отрывисто заговорил Федор Петрович. — Мы богатые… Во! Получай! Наша…
— Тут образа… Сними шапку-то…
Счастливый Федор Петрович, обжигаясь чаем, сбивчиво и торопливо, с тихим смешком и жестами рассказал всю историю, впрочем, приукрасив многое, а о многом утаив.
И полились мечты о том, как хорошо можно будет наладить теперь сытую жизнь, а слово «тыща», эта чудодейственная ось, вызывала то восторги, то вздохи трех сидевших за самоваром людей.
Уж Федор Петрович воображал себя хозяином большой мастерской, обязательно где-нибудь на главной улице, а еще лучше на горе, на площади, чтоб золотой сапог был виден отовсюду. Жена у него будет барыней, жену надо пожалеть, потому она — богоданная, самая, значит, настоящая, законная. Будет, походила в синяках, довольно.
— Кум, Катюха! Милые… Я вас в Москву свезу… Помяните мое слово, свезу… Вот подохнуть, свезу… Гуляй, рябята, пользуйся!..
— Благодарим, что ты… — говорил весь красный, растроганный кум, — ты только на ноги вставай крепче, а уж калачами я тебя закормлю… потому я понимать должон, потому я есть булочник и я есть кум… Вот что… А не то чтобы что… Да!..
А Федор Петрович, словно опьянев, слушал, что ему говорят, и все время улыбался, обнимал жену или ласково гладил лежавшую на угольнике шапку.
Катерина Ивановна каждый раз легонько пыталась оттолкнуть наклонявшегося к ней мужа, утирала губы фартуком после его поцелуя, стыдливо опускала глаза, а ее поблекшее лицо вспыхивало и хорошело.
Вечером Федора Петровича неизвестно отчего вдруг охватила страшная тоска. Катерина Ивановна еще до вечерни ушла к знакомым, а Федор Петрович, завалившись на кровать, вздыхал.
В дверь постучали, но Федору Петровичу лень было подняться, и он лежал до тех пор, пока весь дом не затрясся от чьих-то бивших в дверь каблуков.
— Неужели не слышишь? Оглох, что ль! — сердито сказал вошедший кум. — Дрых?
— Нет, так… Тяжело чего-то…
— Ну, вот и ладно… А я за тобой. Человека нужного тебе представлю. Пойдем в трактир, он теперь там. Чайку хлебнем и все такое…