Часов в десять вернулся Степан. Разговоры их смолкли. Степан пришел расстроенный, усталый. Положение его в партии становилось трудным, – он сам чувствовал, что так и должно быть: по многим вопросам и организации, и принципа он не мог согласиться со взглядами руководителей.
Дома тоже было не блестяще: он все не мог срастись с семьей, с женой. Между ним и Клавдией не выходило ссор; но была черта, весьма отделявшая их друг от друга.
Нередко думал об этом Степан ночью, когда не спалось; он не мог хорошо сказать, сделал ли какой промах, но временами ему становилось жутко: жутко под бременем чужой жизни и жизни, имеющей еще появиться. Все это он должен был пронести – и не был в себе уверен.
«Верно, у меня любви мало», – думал он. И этого вопроса тоже не мог решить, потому что иногда ему казалось, что как раз любви у него море, и стоит этому морю прорваться… Тут он доходил до одной мысли: Лизавета. Дальше он не думал, по крайней мере, старался не думать.
– Я, конечно, очень уважаю твоего мужа, – говорила Полина сестре на другой день. – Несомненно, он исключительно благородная личность, но все же я его стесняюсь. Мне кажется, он довольно суров.
И Полина не рискнула даже предложить ему идти в театр, где она через два дня должна была выступать. Она решила лучше зайти к Пете, познакомиться с Лизаветой и, как она выражалась, «посмотреть московскую богему».
Театральные вкусы Москвы и Петербурга различны; к тому времени Москва прочно стала за Художественный театр, и гастроли Полининой актрисы успеха не имели.
Труппу нашли слабой, пьесы – вульгарными, а премьершу– авантюристкой, подражающей Режан.
Полина огорчилась. Она была предана своему театру и дурно говорить о премьерше не позволяла. Однако у Пети и у всех знакомых ее осуждали и в театр не шли: против этого она была бессильна.
– Да не пойду я, не пойду, что я за дура! – говорила Лизавета, лежа на диване и болтая ногами. – Вы, Полиночка, не обижайтесь, по-моему, она просто дрянь. Она вас обирает.
Полине Лизавета нравилась. Тем труднее было слушать подобные вещи.
– Полина, – сказал Петя, чтобы ее немного подвинтить, – заводи собственный театр, ставь хорошие вещи, тогда будет успех.
Полина немного стеснялась и сказала:
– Ты говоришь о декадентских произведениях, Петруня? У нас ставили, как это… Метерлинка. Но публики было мало. Конечно, надо идти за веком, я понимаю…
Клавдия, однако, присутствовала на одном спектакле и даже была за кулисами. Полина волновалась – она играла крохотную роль: была очень мила, интересна, пока не вышла на сцену. Но когда Клавдия взглянула из первых рядов на сестру, ей сразу стало грустно, она не узнала изящную и миловидную Полину. По сцене толклась нескладная фигура, не знала, куда себя девать, и не своим голосом произносила разные слова. Было несомненно, что у ней нет главного и единственного: дарования. И когда Клавдия раздумалась о ее будущем, ей стало еще тяжелей. Она не сказала об этом сестре. Но отчасти та сама почувствовала.
– По этой роли ты не можешь судить, Клавдия. Если б ты меня видела в «Чайке»…
Но Клавдия не хотела смотреть ее в «Чайке». Кого она могла там играть?
И все же, в общем, Полина уезжала из Москвы веселая. Ее легкомысленной и доброй душе нравилось, что она артистка, помощница знаменитой актрисы и пр. Она горячо обнимала Клавдию и говорила:
– Ну, до осени, увидишь, какая я вернусь из поездки!
Клавдия тоже целовала ее и поехала даже провожать на вокзал. Там Полина опять потерялась среди бритых физиономий, актрис, суетни, крика. Клавдия все боялась, что ее затолкают, и вообще стеснялась в этом обществе.
И когда ушел поезд, она с облегчением села на скромного Ваньку, который через всю Москву повез ее на Плющиху.
Был февраль, теплый, солнечный день. Все в Москве казалось Клавдии таким покойным, ясным, как кусок голубого неба у ней над головой, как золотой образ церкви Николая Чудотворца на Арбате. Ей внезапно представилось, что она живет здесь всю жизнь, что Степан любит ее нежной и преданной любовью, что у нее дети, есть кое-какие средства, и в ее жизни всегда – это солнце и славные, предзакатные облачка. Чувство продолжалось минуту, потом она поняла, что все не так, что это только мгновенное видение.
«Что же, – подумала она, – может быть, я действительно изменилась». Она вспомнила, как ходила на демонстрацию, как у нее навертывались тогда слезы восторга, как ездила она на голод. Все это было очень хорошо, но теперь она не сделала бы уже этого. Клавдия вздохнула и слегка потянулась, пригретая солнцем. «Да, я, конечно, теперь другая, самая буржуазная баба, занятая ребенком, своим брюхом. Мне никуда сейчас не хочется, и не нужно мне ничего». Ее мысли опять перешли на беременность, на то, как она будет родить. Времени оставалось уже совсем мало; Клавдия присмотрела лечебницу, где старшим врачом был ее дядя, доктор Шумахер. Там с нее возьмут гроши. Родов она не боялась, но все же ей хотелось продлить время беременности: так тихо, светло чувствовала она свое дитя, и себя самое в такой глубокой безопасности, будто под его защитой.