Осень была, дождь на меня шел, всю нощ под капелию лежал. Как били, так не болно было с молитвою тою, а лежа, на ум взбрело: «За что ты, Сыне Божий, попустил меня ему таково болно убить тому? Я веть за вдовы твои стал! Кто даст судию между мною и тобою? Когда воровал[567]
, и ты меня так не оскорблял, а ныне не вем, что согрешил!» Бытто доброй человек (другой фарисей з говенною рожею!) со Владыкою судитца захотел! Аще[568] Иев и говорил так[569], да он праведен, непорочен, а се и Писания не разумел, вне закона[570], во страна варварстей, от твари Бога познал. А я первое — грешен, второе — на закона почиваю и Писанием отвсюду подкрепляем, яко многими скорбми подобает нам внити во Царство Небесное[571], а на такое безумие пришел! Увы мне! Как дощеник-от в воду ту не погряз со мною? Стало у меня в те поры кости те щемить и жилы те тянуть, и сердце зашлось, да и умирать стал. Воды мне в рот плеснули, так вздохнул да покаялъся пред Владыкою, и Господь-свет милостив, не поминает наших беззакониих первых покаяния ради; и опять не стало ништо болеть.Наутро кинули меня в лотку и напредь повезли. Егда приехали к порогу, к самому большему, Падуну, — река о том месте шириною с версту, три залавка[572]
чрез всю реку, зело круты, не воротами што попловет, ино в щепы изломает, — меня привезли под порог. Сверху дождь и снег, а на мне на плеча накинуто кафтанишко просто; льет вода по брюху и по спине, — нужно[573] было гораздо. Из лотки вытаща, по каменью скована окол порога тащили. Грустко гораздо, да душе добро: не пеняю уже на Бога вдругорят. На ум пришли речи, пророком и апостолом реченныя: «Сыне, не пренемогай[574] наказанием Господним, ниже ослабей, от него обличаем. Его же любит Бог, того наказует; биет же всякаго сына, егоже приемлет. Аще наказание терпите, тогда яко сыном[575] обретается вам Бог. Аще ли без наказания приобщаетеся ему, то выблядки, а не сынове есте»[576]. И сими речми тешил себя.Посем привезли в Брацкой острог[577]
и в тюрму кинули, соломки дали. И сидел до Филипова поста[578] в студеной башне, — там зима в те поры живет — да Бог грел и без платья! Что собачка, в соломке лежу: коли накормят, коли нет. Мышей много было, я их скуфьею[579] бил, — и батошка не дадут, дурачки! Все на брюхе лежал: спина гнила, блох да вшей было много. Хотел на Пашкова кричать: «Прости!», да сила Божия возбранила, — велено терпеть. Переве меня в теплую избу, и я тут с аманатами[580] и с собаками жил скован зиму всю. А жена з детми верст з дватцеть была сослана от меня. Баба ея Ксенья мучила зиму ту всю, лаяла да укоряла. Сын Иван — невелик был[581] — приобрел ко мне побывать после Христова Рожества, и Пашков велел кинуть в студеную тюрму, где я сидел; начевал, милой, и замерз, было, тут. И наутро опять велел к матери протолкать. Я ево и не видал. Приволокся к матери — руки и ноги ознобил.На весну паки поехали впредь. Запасу небольшое место осталось, а первой разгреблен весь: и книги, и одежда, иная отнята была, а иное и осталось. На Байкалове море паки тонул. По Хилке по реке[582]
заставил меня лямку тянуть: зело нужен ход ею был, и поесть было неколи, нежели спать. Лето целое мучилися. От водыныя тяготы люди изгибали, и у меня ноги и живот синь был. Два лета в водах бродили, а зимами чрез волоки волочилися. На том же Хилке в третьее тонул. Барку от берегу оторвало водою, — людские стоят, а мою ухватило, да и понесло! Жена и дети остались на берегу, а меня сам-друг с кормщиком помчало. Вода быстрая, переворачивает барку вверх боками и дном, а я на ней полъзаю, а сам кричю: «Владычице, помози! Упование, не утопи!» Иное — ноги в воде, а иное — выполъзу наверх. Несло с версту и болши, да люди переняли. Все розмыло до крохи! Да што, петь, делать, коли Христос и Пречистая Богородица изволили так? Я, вышед из воды, смеюсь, а люди те охают, платье мое по кустам развешивая, шубы отласные и тафтяные, и кое-какие безделицы тое много еще было в чемоданах да в сумах — все с тех мест перегнило, наги стали. А Пашков меня же хочет опять бить: «Ты, де, над собою делаеш за посмех!» И я паки свету-Богородице докучать: «Владычице, уйми дурака тово!» Так она, надежа, уняла: стал по мне тужить.Потом доехали до Иргеня-озера[583]
; волок тут, стали зимою волочитца. Моих роботников отнял, а иным у меня нанятца не велит. А дети маленки были, едоков много, а работать некому: один бедной горемыка-протопоп! Нарту зделал и зиму всю волочилъся за волок.Весною на плотах по Ингоде-реке[584]
поплыли на низ. Четверътое лето от Тобольска плаванию моему. Лес гнали хоромной и городовой. Стало нечева есть; люди учали з голоду мереть и от работныя водяныя бродни. Река мелькая, плоты тяжелые, приставы немилостивые, палъки большие, батоги суковатые, кнуты острые, пытки жестокие — огонь да встряска! — люди голодные: лишо станут мучить, ано и умрет! Ох времени тому!