— Зачем же такая категоричность? Почему — «панацея»? Этот гипотетический, а в общем-то совершенно реальный молодой человек, каких миллионы, развил и развивает свое духовное сознание. Он познаёт правду добра и правду зла. Через воспитание чувств он воспитывает совесть. И это обеспечивает ему возможность хранить свою порядочность, исповедовать ее как жизненный долг.
— Ответ на заданный вам же вопрос, Юрий Васильевич, зреет у меня где-то на пороге сознания. Наблюдая людей глубокой культуры, я чувствовал, что, зная музыку, поэзию, живопись, они знают нечто большее, чем искусство. Быть может, они знают подлинный вкус жизни, которая одаривает их щедрее, чем других, обедненных духом и формальными знаниями?
— Нет, берите выше. Они знают, откуда приходит мудрость. В поисках самого себя, в увлекательнейшем путешествии в сферу своего сознания они находят ту гармонию дела и быта, ту гармонию телесного и физического, которая и есть, быть может, то, что называют счастьем. Лично для меня это потаенное прикосновение к истине, ощущение приближающейся мудрости чаще всего приходит в длительном общении с природой… Во всяком случае, ни мир в целом, ни человек в отдельности не могут спасти и сохранить нравственность без литературы и без искусства. Вот тут я категоричен, и, думаю, оправданно категоричен.
— Вы говорили в начале беседы, Юрий Васильевич, о безусловном праве человека распоряжаться своим временем, о праве его строить свою жизнь по своему усмотрению и своей воле. Значит ли это, что вы оставляете за ним и моральное право остановить, прервать свою жизнь, когда он сочтет это нужным?
— Вы имеете в виду самоубийство?
— Да. Не так давно мой сокурсник по университету, человек внешне благополучный и даже процветающий, без всяких объяснений отправил себя к праотцам. Это не первый случай в среде моих друзей и знакомых. К теме самоубийства обращаются время от времени и прозаики (Ваш «Выбор», к примеру) и очеркисты. При всей ее тягостности она стоит хотя бы беглого комментария.
— Она стоит серьезнейшего романа и серьезнейшего социологического исследования.
— Меня интересует в особенности вот что: я не знаю, не припомню, во всяком случае, ни одной общественной формации, ни одной религии, которая бы не осуждала самоубийство. Непримиримо осуждает его и наша мораль. Чем объяснить такое редкое и надвременное, сказал бы я, единодушие?
— Тем, что самоубийство — самая крайняя, самая откровенная форма эгоизма и вопиющего малодушия. Убивая себя, человек не только расписывается в своем банкротстве и бессилии решить вставшие перед ним якобы неразрешимые проблемы — он перекладывает их решение на плечи других, тех, кто остается жить.
— Если рассматривать смерть как компонент жизни, ее завершающий аккорд, то и сама смерть должна быть посвящена цели и делу, как жизнь. Не так ли?
— Посвященная делу и осмысленная смерть не есть самоубийство.
— Ну что ж, как сказал какой-то литературный герой, смерть и без того длится слишком долго, — куда спешить?
— В русле этой темы я не сторонник шуток, как и противник каких-либо обобщений. Здесь каждый случай требует особо пристального внимания и глубокого анализа.
— Юрий Васильевич, люди склонны гнать от себя всякие неприятные и тревожные мысли, в особенности же мысли о смерти, против неизбежности которой бунтует сознание всякого нормального человека. И в то же время нет никого, кто бы не задумывался о ней, — а в связи с этим и о бессмертии. Естественный страх смерти люди смягчают и приглушают своей принадлежностью к нации, обществу, творимому им делу или к церкви. Такая вера в земное или небесное открывает шлюзы символическому продолжению жизни человека — в его детях, в его делах и работах, в его Отечестве («если будет Россия, значит, буду и я»), в памяти потомков.
В одной из своих новелл вы говорите о звезде своего детства — теплой, участливой. «И может быть, — пишете вы, — я обязан ей всем, что есть во мне хорошего, чистого? И может быть, на этой звезде будет последняя моя юдоль, где примут меня с тою же родственностью, которую я ощущаю сейчас в ее добром, успокоительном мерцании?» Что это, Юрий Васильевич, — мечта, вера, надежда на запредельное бытие нашего сознания?
— Но там же в следующем абзаце я говорю: «Не было ли это общение с вечностью разговором с космосом, что до сих пор все-таки пугающе непонятен и прекрасен, как таинственные сны детства!» Все, что касается рождения и смерти, цели и смысла жизни, любви и помыслов о том, что будет за порогом нашего земного бытия и куда уходит все, что мы накапливаем и несем в себе, — воспоминания, любовь, муки, надежды, творческая энергия — все это вековечные вопросы, над которыми суждено биться человеческому сознанию, пока оно пребудет во времени и пространстве. И каждый из нас, набираясь ума, решает эти вопросы сам за себя и сам для себя. И дело это сугубо личное и даже интимное.
Но при этом бесспорно одно: человек осуществляет и утверждает себя делом.