Вся прелесть наших удивительных с вами отношений в том, что разнообразные их частности неизменно проникнуты чем-то единым – взаимной доброжелательностью и доверием, непрерывным подбадриванием друг друга, каким-то смягченно-чувственным нежным слиянием двух вместе замкнувшихся, от всего отгороженных людей – и еще прелесть их в том, что каждая такая частность по-своему очаровательна и неизгладима. Вот кафе, где под вечер нам так привычноуютно сидится вдвоем, где мы особенно легко говорим о себе и, как всегда, если можно говорить о себе, стремительно вдохновляемся, вознося на необычайную высоту и нас самих, и столь действенно-вдохновляющую нашу сыгранность. Мы оба приподняты тем же порывом, той же – как у спиритов – от нас таинственно рожденной силой, мы оба до нескрываемой физической дрожи, до крайности впечатлительно-творчески-нервны и преувеличенно-радостно поражаемся щедрым – и собственным и ответным – открытиям, причем наше восхищение и ежеминутно удовлетворяемое тщеславие нас всё более прочно и всё по-новому связывают. Да, обычно кафе – наше творчество, подъем и полет, оправдание внешне ленивой, нелепой, бесцельной, эгоистически-самонадеянной нашей жизни. А вот и нередкие у нас вечера в нарядном вашем пансионе, в неповторимо-родной вашей комнате, огромной, тяжелой, загроможденной коврами, мебелью, подушками в кружевах и разноцветных веселых атласных бантах: мы с вами, одетые, лежим на тесной, немного жесткой кушетке (пышная французская кровать как раз у противоположной стены), ваши плечи покоятся на моей руке, ваша голова чуть ниже моей, и я медленно глажу ближайшей вам правой щекой короткие ослепительно-белокурые ваши волосы, самое властное для меня в неотразимо-волнующем вашем облике и порою наиболее мне послушное. Мы оба замерли, блаженно выпрямившись, и молчим, и каждый отдельный кусочек моей кожи (или так мне наивно кажется или хочется, чтобы казалось) – через тоненькое ваше платье и мой костюм – до навязчивости осязательно к вам притягивается и словно бы ликующе удивляется бесподобному совершенству ваших мягких и плавных линий, а свободная левая моя рука, не нарушая какого-то стыдливо-тайного нашего уговора, тихонько движется по этим плавным неровностям, от нежного коленного выступа до победоносно-светлых волос, теперь лишь трогательных и доверчиво ко мне склоненных. Затем правая моя рука застывает, вы жалуетесь на досадную боль в спине, гармония, колдовство поневоле должны исчезнуть, но меняется поза, мы стараемся лечь согнувшись, устроиться по-иному, проще, удобнее, вы с наслаждением закрываете глаза, как бы по-детски перед сном тяжело вздыхая, в последний раз еще вздрогнув и поведя плечами – и колдовство вернулось, и вскоре мы забыли о перерыве. С непонятным и несвойственным нам упорством мы сдерживаем то возрастающее, то убывающее свое возбуждение и эти странные, в сущности вовсе не одинаковые часы – для нас и телесный и душевный отдых, удесятеренный той загадочной, той неизъяснимой остротой, которую иногда сообщают друг другу скучные и вялые порознь люди. Такой благодетельно-чистый отдых и такой безудержный творческий подъем в различных, пускай даже ослабленных сочетаниях неожиданно возникают от каждого случайного прикосновения, от каждого, нас хоть немного затрагивающего разговора, и я, это сознавая, всё более должен радоваться своей ничем не стесненной с вами свободе – ведь я всегда могу очутиться около вас, оживить вас незначущими, обнадеживающими словами, напомнить вам о своей любви или взволнованно спросить о вашей, вас утешить, взять за руку и намеренно вызвать любое, нужное по минуте и неизменно благотворное наше взаимодействие, вы же почти беспричинно мне благодарны и готовы восхищаться какою угодно мелочью. Всё это со стороны, вероятно, представляется смешным и невзрослым, и еще на днях мне Шура укоризненно говорил, что мы оба ведем себя «как ненормальные», что порою неловко на нас смотреть. Может быть, он и прав, и для него наши умиленные взгляды, какая-то непрерывность улыбок, счастья и доброты столь же оскорбительно-враждебны, как и для нас его неприкрытая чувственность – лишний урок терпимости ко всякому нам противоположному поведению, – и он тем более прав и тем нагляднее урок терпимости, что я и не подумаю отказаться от наших улыбок и доброты: из них, из ответных моих поступков, из ожиданий и последующей признательности, из такой непрерывной горячки, нас обоих целиком охватившей, незаметно складывается любовь, и в этом ее питание и лишь в этом ее неистощимость. И я не могу насытиться вашими любовными уверениями, преувеличенными «спасибо» по каждому поводу, грустной преданностью в глазах и голосе, иногда же, на людях, умышленной сухостью, мне одному невольно понятной, внезапно срывающейся и переходящей в незабываемую певучую нежность: всё это, как в первые дни, для меня еще и ново и редко – и до того значительно, что ни малейшей благоприятной случайности мне по-жадному не хочется упустить.