А в 1864 году название сменили на Монтгомери – в честь местного паренька Эллиса Монтгомери, павшего при Геттисберге, где, как утверждают некоторые, двадцатый пехотный полк Мэна одними лишь собственными силами решил судьбу Америки. Идея всем понравилась. Особенно если учесть, что единственный оставшийся в поселении Кудер, сумасшедший старик Альбион, обанкротился и наложил на себя руки за два года до этого.
Сразу после Гражданской войны штат охватила мания, необъяснимая, как и большинство подобных ей. Нет, не мода на кринолины и бачки, а мода давать городкам звучные имена из классики. В результате мы получили Спарту, Мэн, Карфаген, Афины и, разумеется, Трою – здесь же, по соседству. В 1878 году местные жители проголосовали за новое название, и Монтгомери стал Илионом. По этому поводу мать Эллиса Монтгомери в слезах произнесла публичную тираду – правда, скорее дребезжащую, чем призывную; да и то сказать, женщина была уже в преклонных летах – точнее говоря, ей стукнуло семьдесят пять.
Согласно преданию, горожане слушали со всем терпением, чувствуя себя немного виноватыми, и даже могли бы переменить решение (в конце концов, как кое-кто заметил, нельзя было не признать правоту миссис Монтгомери, когда она сказала, что четырнадцать лет – это маловато для «вечной памяти», обещанной ее покойному сыну во время церемонии переименования, состоявшейся четвертого июля 1864 года), если бы именно в этот душещипательный момент у старушки не отказал мочевой пузырь. Когда ее выводили под руки из зала собрания, мать героя продолжала разглагольствовать о неблагодарных филистимлянах, которым, дескать, еще придется раскаяться.
Таким образом, Монтгомери превратился в Илион.
И оставался им двадцать два года.
А потом в город, невесть почему проскочив мимо Дерри и предпочтя раскинуть свой шатер под сенью Илиона, явился красноречивый проповедник «Пробуждения». Сам он величал себя Колсоном, однако Миртл Дюплесси, самозваный местный историк, в конце концов заподозрила, что его настоящее имя – Кудер, и что он приходился внебрачным сыном Альбиону Кудеру.
В любом случае он быстро прибрал к рукам христиан: уже ко времени, когда пшеничные поля побелели и были готовы к жатве, его личная более живая версия веры завладела умами большинства – к немалому огорчению мистера Хартли, священника методистов Илиона и Трои, и мистера Кроуэлла, заботившегося о духовном благополучии баптистов Илиона, Трои, Этны и Юнити. Впрочем, их увещевания были подобны гласу вопиющего в пустыне. Конгрегация проповедника Колсона продолжала расти, пока не распалась прекрасным летом 1900 года. Назвать урожай того года «обильным» значит ничего не сказать; тощая новоанглийская почва, обычно скупая, как Скрудж, произвела столько благодати, что казалось, ей не будет конца. Баптист мистер Кроуэлл погрузился в тоску, сделался молчалив и три года спустя повесился в погребе своего дома в Трое.
Мистера Хартли, главу методистов, куда больше тревожила евангельская лихорадка, охватившая Илион, словно эпидемия. Дело в том, что методисты вообще обычно сдержанны в проявлении своих чувств; они слушают не проповеди, а «послания», молятся в благопристойной тишине и произносят «аминь» всей конгрегацией только в конце господней молитвы да нескольких гимнов, исполняемых не хором. И вот эти солидные люди предались «говорению на иных языках» и «падениям в духе святом». Осталось только, как выражался мистер Хартли, брать в руки скорпионов и змей. Собрания в шатре у дороги на Дерри по вторникам, средам и воскресеньям проходили все более шумно и оживленно, с настоящими взрывами эмоций. «Произойди подобное в палатке балагана, люди назвали бы это «истерикой», – сказал он однажды вечером Фреду Перри, церковному дьякону и единственному близкому другу, за стаканчиком хереса у себя в доме. – Но все происходит в шатре «Пробуждения», и люди говорят о пятидесятническом огне».
Подозрения преподобного мистера Хартли со временем более чем подтвердились – однако не раньше, чем Колсон удрал, собрав недурную жатву, только не из тыкв и картошки, а из наличных и женской плоти. А еще прежде он оставил городу неизгладимую память о себе, в последний раз переменив его название.
Тем душным августовским вечером проповедь началась с темы жатвы как великой божьей награды и плавно перешла к делам самого поселения. К этому времени Колсон снял свой сюртук. Влажные от пота волосы падали ему на глаза. Сестры в молитвенном уголке начали по одной валиться на пол.
– Ваш город благословлен, – провозгласил Колсон, сжимая кафедру своими огромными руками. – Для меня это гавань. Да! Я нашел здесь пристанище, напоминающее мне о моем небесном доме, о чудесной земле, которую знали Адам и Ева, пока не вкусили плодов от древа, что должны были обходить стороной. Благословен! – проревел проповедник.
Даже годы спустя кое-кто из членов его конгрегации будет по-прежнему отзываться с восторгом о том, как этот человек, пусть и распоследний подлец, умел взывать к Иисусу.
– Аминь! – отозвалась хором община.