– Они действительно идейные. Там есть, кто из Аргентины приезжал, из Америки. Со всего Союза приезжали. А места там… Там только казаки могут жить и строить. Дикость – сопки, болота, тайга. Евреям там сложно. Даже идейным. Вот и… Всё там, как везде, – Зося помолчала, чувствуя, как в ней заколола-зашипела кровь, будто водолаз с глубины всплывала, давление, дикое давление спало, и всё, что было внутри, – задавленное, страшное, испуганное – вспыхнуло-взорвалось. – А знаете, что там сейчас на самом деле?! Хотите знать? А там – сразу за Амуром – миллиард китайцев! Вот вы их различаете? Все узкоглазые, да? Все одинаковые, так? Так их же миллиард одинаковых! И для них мы – все, слышите, Валентин? – для них мы все на одно лицо! Просто – одинаковые и неразличимые. Мы тут думаем себя разными, смотрим, с дедов-прадедов запоминаем, кто какого рода, а для них мы одинаковые. Если ударят не понарошку, а сразу, волна за волной. Они же не различают, не могут да и не хотят разбирать – по лицам не разбирают, – кто из нас еврей, кто русский, кто белорус… Это вот надо было семь… Семь суток поездом проехать или надо день самолётом лететь, чтобы потом понять, увидеть, почувствовать. Что мы одинаковые. Да. Только вот… Вот… Совсем…
– Зось. Зося? Ты спишь, что ли?
– А?! Почти.
– Зось, а. Зося, там совсем война?
– Нет… Почти…
Зося закрыла глаза. Нанервничалась, угрелась, разморило. Сутки в дороге. Сколько можно? Невыносимо…
Фибролит. Почти каждый день тревога. Провокации постоянно. Алёша на нервах, все люди на нервах. Тревожные чемоданчики у всех собранные у дверей стоят. Последняя тревога перед глазами. Сапоги по деревянным ступенькам. Алёшка сразу просыпается. Одевается мгновенно. Никогда таким не видела. Как пружина сжимается. Молчит… Стук в дверь. «Товарищ лейтенант!» – «Да, уже бегу!» Поцелуй. Господи! Прощается. Глаза шальные, зажался, врать не хочет. Опять ступеньки. Убежал.
Тихо. Во рту солоно. Губы покусала. Ребёнок толкнулся: «Ну же! Спи, мамочка моя, спи!» И – рёв проносящихся бронетранспортёров. Фары, фары, рёв за окнами. Стёкла дрожат, стены барака гудят и стонут, будто старое рассохшееся пианино. Стальные звери рычат. Чудище за чудищем, на полном ходу.
Ребята поехали.
Родные. Родненькие. Наши.
Туда.
И женщины – наспех одетые. Повыходили из комнат, на неё смотрят, на жену лейтенанта. Ничего не говорят, нервы вымотаны, все знают, что опять не учения. И что скажешь? Ждать. Ждать, пока вернутся. Циля кричит: «Не могу! Не могу больше! Это ужасно! Сколько можно?! Кто-нибудь мне объяснит, сколько можно?!» Кричит, плачет и хохочет страшно. Просто в темноту. В ночь. Римма держит её за плечи, водой поит, а сама молчит. Ужасно. Жутко. Страшно. Страх пахнет бензиновым выхлопом, кислым потом и валокордином. А что скажешь? Нечего сказать. Просто ждать. Когда ребята вернутся. Когда он вернётся. Единственный… Откроет дверь в комнату и скажет тихо: «Жози, милая моя Жози, здравствуй, моя хорошая!» Как он там? Как он? Сильный, такой родной, такой хороший, целую тебя, ты единственный мой, ты ненаглядный мой, мой, только мой, единственный мой…
– Зосечка. Зосечка!
Машина стоит у родных ворот. Мама? Мама! Мама обнимает. Мамино тепло. Папа!
Добралась.
Дом.
Господи!
Всё.
4
Есть такие невидимые нити между родными людьми, такие связи, что натянуты меж душами, как струны. Звенят эти струны, когда люди любят или ненавидят. И поёт мир по-разному – песню любви или ненависти. Прислушайся, старик. Слышишь? Ну же! Эти песни слышны только тем, кто услышать может, кто не закутался в тёплое тряпьё безразличия, лени и самолюбования, кто хочет слышать – или радужно сияющим, любящим сердцем, или чёрно-красным углём, дымящимся от нерастраченной злобы.
Даже если люди ненавидят, они породняются. Страшно, противоестественно, но навечно. До скончания жизней. Что уж говорить, когда любят – искренно, сколько могут, да так, чтобы всем собой согреть – того, кто за тысячи километров или рядом, на расстоянии вздоха, на расстоянии любви. Родной. Родная. Не «свой – чужой», но родной. Кровью ли определяется эта музыка? Нет, конечно. Неважно, какого ты рода-племени. Вот что ты за человек… Если нашёл родное сердце, пойми. Если можешь. А сможешь понять – удержи, заслужи – чтобы ниточка тонкая протянулась. И не заметишь сам, какими нитями, какой тканью пронизывается подпространство любви, что мир петь начинает, да так, что неважно, где твой родной, по-настоящему родной человек. Слышишь его, видишь, любишь, живёшь собой, внутри него, чувствуешь его, не просто в душе, но в каждой клеточке. Не потянешь – струна провиснет, из какого бы золота-серебра не была изначально сделана. И нету музыки. Только заузленная путаница старых и новых обид остаётся и множится. Трудись, натягивай струну, не забывай. И душа запоёт тогда. К чёрту пространство-время, если не лениво и тебе, и твоему любимому человеку. Но прежде всего – тебе.
Что смотришь, что сопишь, какую думу думаешь?
Ох, старик, сколько же мы не знаем об этом мире.