Алевтина сидела почти напротив него и, выложив круглые руки на стол, распустив черные волосы по плечам, румяная и молодая в вечерней заре, бросавшей на стену за нею жаркий свет, пела — впервые за этот год.
Вдруг Нина крикнула:
— Аля, запевай Балтийским морем! А мы подтянем, а то я эту не знаю.
Алевтина откинула волосы:
Песня была доморощенной, но дело заключалось не в песне, не в мотиве, даже не в словах, а в тонком голосе, играючи выводящем мелодию, в той легкости, с которой перепархивали в ней звуки из одного слова в другое, почти не размыкаясь:
Степан чуть не крикнул Нине Свиридовой, чтобы замолчала, не забивала бы милых, порхающих нот.
— Тебе с микрофоном выступать, Алевтина Николаевна! — гаркнул он и зачесал над виском, смутившись грубости звука, повисшего над столом.
Алевтина улыбнулась ему глазами, нежно ведя песню. Подковка зубов то обнажалась, влажно сверкая в зорьке, то прикрывала ее, натягиваясь, верхняя губа:
«И поет-то про беспутную бабешку, нравятся им такие…»
Степан невольно вытянул шею вбок, глянул вдоль столов. Узкая рыжая голова Татьяны горела там же, а над ней уже вился дымок папироски. Мария Артемьевна, поблескивая веселым черным глазом, подмигнула ему оттуда:
— Стя-паан, давай к нам!
— Он ведь большой человек, — говорила рядом Тонька Горшкова про своего дачника. — Два матраса каких привез да ванну.
— А кто он?
— Домоуправ, что ли?
— А ванна на кой тебе?
Степан обегал медленным, уже затяжелевшим, затуманившимся взглядом лица и чувствовал, как любит он их всех, — сердце разрывалось от признательности судьбе, соединившей его с ними, работящими и мудрыми, умеющими и неумеющими жить — просто хорошими людьми. Если и имелись у них слабости, так и ладно, и хорошо, а то вышли бы ровные все, правильные-правильные, как телеграфные столбы. Мураши — и те рознятся. И сидел Степан словно бы на семейном празднике, и не мог бы никого обидеть в этой своей семье.
Как только кончали петь, начинали кричать и громко, вразнобой говорить на разных концах столов.
— Марфа! — гудел Степан. — Вот управимся с крышей, я сразу прихожу к тебе и обшиваю дом, ну их всех, мать их за ногу, никогда не прощу им Колдуна…
— Никогда, да-да-да.
— Был один случай — Сергей не пришел на стройку, а мы с Воронковым пришли, и Валентин Афанасич не записал Сереге прогула. У Сереги тогда начала болеть голова!..
— Да-да-да, болеть начала!..
— Нет, Степушка, родимый, ты как хошь, а слазий ко мне в подпол, — сказала тетка Анна Свиридова, — у меня там, наверное, венец подгнил, где порожек, пол опустился.
— Приду, тетка Анна, непременно приду!
— А мой Серега лучше Воронкова играет! — рубанул рукой Пудов. — Вот напишу жалобу в верхи — и посажу Серегу на машину! Неправда, должны мне дать!
— Не нужна волку жилетка, об сучья изорвет, — прохрипел Боканов.
— Не я буду! — ударил по столу Пудов.
— Ка-ак же, дай сперва ему выжить, — сказала тетка Анна.
— А ты не каркай… раскаркалась! — Пудов вдруг облапил ее поперек, засмеялся: — Вот они, груздочки-то!
Расплывшись еще больше лоснившимся лицом, Анна отвела его локтем, запахивая толстую шерстяную кофту:
— Еще Игнат, упокойник, на груди мои зарился: как гроб делал, дак все норовил обмерить. Эх, говорит, Аннушка, эку тяжесть на себе носишь, и попользоваться некому.
— А я тебе вот что скажу, Степан, — перегнулась через стол Марфа, поглядывая на тот конец, — ты знаешь, я прямая: случись что с тобой, Татьяна твоя долго не загорюет, живо приведет кого на постелю.
— Чего болтаешь! — прикрикнула на нее тетка Анна. — Не слушай ее, Степушка, жена у тебя умная, зря язык чесать не будет — не как наши бабы. А мужиков — кто же мужиков не любит, — добавила она, и голубенькие щелки блеснули линьками на толстом лице.
Татьяна сидела с Юркой, пускала дымок, и рыжий строгонькой ее профилек так и егозил там, так и егозил, и было в том что-то несуразное.
От этой песни у Степана всякий раз что-то переворачивалось внутри: вот только что смеялся, благодушничал — и вот уже боль и печаль завинчивали его, томили…