Он вдруг вспомнил, как когда-то она прижималась к нему, скидывая рубашку, удивляя непотребной, казалось, смелостью ласки. И часто днем, не понимая, зачем женился на ней, ночью знал, что только так и мог жить. Потом эта непотребность сама собою кончилась, и, желая порой ее, он стыдился и довольствовался покорностью усталой, замученной работой и семьей женщины. Сейчас, вспоминая тот крутившийся в розвальнях тулуп, он запоздало рычал: «Знаю я тебя, сука, какая ты жалостливая…»
Редкие машины обгоняли Степана, вырывая из ночи черно блестевшую, обледенелую полосу. Впереди над лесом занималось мутное зарево, как от месяца.
Отрезвляюще пришло понимание, что с тех самых пор и кончилась дружба их с Бокановым. Никто не знал. Ирка не знала. «Татьяна зря словечка не бросит. Татьяна — баба умная… Но-но! — поднял палец Степан. — Я, может, и Серегу приваживал — знал, не польстится. Да и ей он не нужен. Насколько моложе-то…»
И вдруг подумал, что настолько же, насколько Юрка моложе Алевтины. И вдруг — уж ни на что не похоже! — почудилось, что в Алевтине и Татьяне живет нечто совсем одинаковое. И что-то страшное и тоскливое стало хватать его грудь. Он скользил все больше и больше. Волчок забегал наперед, путался под ногами, Степан ругался, правил к середине, а его сбрасывало на сторону. А в ушах звенело, свистело — не продышать.
Откуда взялся радужный круг, ударивший по глазам, Степан не понял, дернулся, рванул в сторону. А круг плясал, набухал белым светом, разрастаясь в прожектор, целясь, точно хватал самолет в ночном небе во время бомбежки. Холодом окатило живот, дикий визг Волчка прошил грудь… — это было последнее, что Степан осознал.
Ее первую высадил из «Кубани» рыжий редькинский шофер. У Митьки Пыркина «Кубань» отняли две недели назад — он теперь ездил на грузовой машине, возил что придется. А рыжий чуть было не провез дальше, в Центральную усадьбу. «Покатаемся, говорит, на обратном пути свалю у Холстов».
«Он свалит, с него станется», — с лихорадочной веселостью, которая захватила в полдень, думала Татьяна, сходя на тропку. Глаза у рыжего зеленые, лукавые, голова мелко кудрявая, как у барана. И откуда взялся такой — пришел в Центральную, попросился на работу — из Сибири, дескать, приехал. А поселился в Редькине у старухи Дьячковой. «Я, говорит, только рыжих уважаю. Особая нация. Рыжий в человеческом отношении все равно что красный. А знаешь Красную площадь? Ее еще в далекую старину так назвали. „Самая красивая“ — значит. Красная площадь, красная девка. Вот и мы с тобой красные. А ты думаешь, почему тебя выбрали по телевиденью показывать? По цветному — самое то будет…»
И на ферме, и в Редькине, и в автобусе все только и говорили, как скотный снимали, а потом трактористов в балочке березовой, кто как растерялся, а кто выступал точно артист. Из нее артистки не получилось, сама знала, но было такое настроение, что после дневной дойки с фермы не хотелось уходить, хотя напарница ее («Эта Алюшка!») тоже крутилась там («Показывала себя, будто ее одну снимали. Да шут-то с ней совсем»).
С полдня потеплело, мелкий, тонкий — не то снег, не то дождь — расплавил вчерашний снег. Трава под лиственницами у «Алюшкиного» дома оказалась посыпана желтым песочком. Татьяна удивилась, приблизилась.
Не песок, а мягкая, как пух, хвоя ярко светилась вдоль палисада. Лиственницы были унизаны узелочками и шишечками, со сверкавшими каплями, точно елки игрушками — ровные, нарядные, стояли они, и дубок поодаль, а на нем зубчатые, словно пряники, коричневые листья, — никогда его прежде не замечала. В памяти возникла рыжая веселая голова, Татьяна засмеялась, остановилась. Давно здесь не останавливалась. Держась за ограду, оглядела палисадник.
Алевтины дома не было, Женька уехала — коричневый, в красноту, с белыми наличниками, дом стоял строгий, но довольный, обласканный. Кустов много, насажены новые цветы — флоксы или пионы, стебельки обрезанные торчат, два крыжовника — корни прикрыты лапником, чтобы не поморозились. Ей всегда нравилось видеть ухоженное хозяйство — смотреть приятно, но внутри не отзывалось завистью, нравилось — и все. Очень хорошо, что у
День, насквозь прошитый сыпавшейся мокрядью, быстро умирал.
Татьяна пошла ледяной дорогой, накатанной по хрусткой луговине, усеянной узкими серыми листьями ветлы — луговина и дорога подтаяли, стали пористые, снег, насыпанный в листьях, колко заледенел, ноги разъезжались.
Она перебралась к палисадам и, придерживаясь за штакетник, старалась попасть в снеговую мягкую кромку.
Крыльцо, застланное половиками, дохнуло на нее чистотой — неужели Тамара приехала из интерната, намыла, направила? Чистота и запах сухого сена, разбавленный морозом, обдавшие при входе в дом, вызывали представление об ухоженной скотине, о деревенском, домовитом тепле. Ей снова стало весело. По смеху и вскрикам сразу поняла, что все ее дети дома.
Тамара разложила на столе вынутое из шкафа белье и заново укладывала его, Люська вертелась перед зеркалом, Валерка и Юрка сновали тут же.