Юрий никак не мог осознать, что отца не стало, а они с Тамарой несут то, что звалось их отцом. Если бы мог представить такую скорую его кончину, он, казалось ему, страдал бы больше. А то даже слово «умер» не вязалось с совершившимся. С отцом
И еще угнетало одно обстоятельство: в тот несчастный вечер он увязался за Алевтиной, и не ему первому сказали, не он ездил за отцом на милицейском мотоцикле, а мать с Тамаркой. Они даже не стукнулись к Але, хотя поняли, куда он девался. В тот день мать приехала именинницей, красного бутылку на стол поставила, а он не поздравил ее, и вообще ничего. Алевтина же, оказывается, ехала с Митькой Пыркиным в машине из Редькина до Холстов, сердилась, что нахлестало глаза в разбитое ветровое стекло. Впрочем о выбитом ветровом стекле знали, Митька так и ездил без него против правил движения. Водительские права отняли, но шоферов не хватало, и он еще продолжал ездить без прав. В положение совхоза тоже все входили.
Мать думала, Митька придет с покаянием или хотя бы на похороны. Люди судачили — мог бы и деньжонок подбросить, раз лишил такое семейство отца и кормильца. Однако сама она ничего не говорила, только спросила раз, совсем, видно, потеряв понятие, кто толпится во дворе и что вокруг происходит: «А от энтих, от них… никто не пришел?» А зачем бы они пришли? Надо быть уж совсем без стыда без совести, чтобы явиться и мозолить глаза.
Мать стала как дурочка — не ревет, не воет, не причитает, ходит, никого не видя, или стоит с каменным лицом, а то и улыбнется жалко, так что люди отворачиваются. С утра обвяжется шарфом кружевным и бродит, будто не хозяйка тут и ничего не знает.
Отца внесли в крутую гору по дороге, которую Юрий расчистил накануне, и опустили рядом со свежей ямой. Рыжая земля, еще не замерзшая, осыпалась, на снегу, черно истоптанном десятками ног, на обнаженной, еще зеленой траве рассыпаны рыжие комья. Мужики суетились, вынимая полотенца и подсовывая под гроб веревки, оркестр, запыхавшийся от подъема, устанавливался, чтобы в последний раз сыграть. Бабе Аграфене, отцовской матери, а также старикам Ледневым, похороненным в ряд, в их последние минуты на земле не играли…
Юрка не понял, кто дал команду умолкнуть, но бывший сапуновский управляющий Колдунов, в новом драповом пальто вышел вперед, держа шапку в опущенной руке и под начавшим опять сыпаться снежком стал говорить про отца, какой был хороший, интересный он человек и как страшно, когда хорошие погибают ни за что ни про что, из-за случайности, а проще сказать, из-за подверженности гиблой привычке, а еще проще — из-за алкоголя. И кого тут винить — установить трудно, можно винить Пыркина, можно гололед, можно — автоинспекцию, забывшую про знак поворота перед лесом, а можно винить усопшего. Только лишилась земля одного из людей, которые ее украшают.
Юрий невольно покосился на окружающих. Все стояли и слушали серьезно, со слезами на глазах, первый раз произносилась на этом кладбище речь. Юрия наполнила торжественность, щемящая обида за отца и совсем дикое сожаление, что не слышит он, как про него говорят, не знает, как его хоронят.
Стали прощаться. Пошли к гробу мужики. Бабы запричитали, подходили, подвывая, и прикладывались к иконке на груди усопшего, пристроенной тетками, кланялись отцу — кто в пояс, кто простым поклоном; тетя Маня Артемьева близко-близко заглянула в носатое, потемневшее, уже чужое лицо, выставила палец: «Ну, Степан, — сказала вполголоса, но так, что все слышали, — теперь жди меня там».
Тетю Кланю отхаживала медичка. Анастасия и другие тетки черной скорбной группой стояли над ними. Вдруг тетя Кланя поднялась, раздвинула всех, перевалилась с боку на бок, всплеснув ладонями, наклонилась над отцом.
— Ты скажи мне, Степушка, что-нибудь на прощание! — в голос и в то же время страдальчески-напевно воскликнула она. — Да куда ты уходишь от нас, и как же мы будем тут без тебя!
А уже велели семье прощаться.
— Папочка, не уходи, папочка, не уходи! — раздался вдруг отчаянный голос, и Юрка узнал Тамару и сжался весь.
Люська давилась рыданьями:
— Папочка, милый, миленький мой, папочка…