Неловкость за мать и боль за отца терзали Юрку. Могли подумать, что не любила и не жалела его. Она стояла прямая, в пряменьком плюшевом пальтеце, в высоких ловких сапожках, облепивших ноги, востроносенькая, с рыжими прядями вдоль красноватого лица под черными кружевами, и, опустив большие, с рыжими ресницами веки, сосредоточенно глядела в могилу. Странно посторонним, не сыновним взглядом Юрка окинул ее и определил — по стати и по тем сапогам — неуместную для их семьи и всего происходящего молодость матери. Ее подтолкнули, подвели, она дернулась, шагнула и упала, обхватив руками гроб. Женщины стали оттаскивать ее. Юрий не подошел.
Показалось простым и естественным, когда Алевтина, дождавшись, пока он с другими мужиками закидает могилу землею, поставила на нее два венка и взяла его под руку, повела с Курганов по тропке к шоссе, а потом по шоссе за народом.
Снег преобразил деревню. Голые палисады и огороды по белизне как бы приблизились к домам, сделав деревню открытее, доступнее, добрее. Бежали по снегу синие, зеленые штакетники, словно на гулянье цепочки водили (Юрка помнил маленько, как водили их). На снегу стало сразу заметно: на правой стороне больше глазурно-голубых домов, а на левой — зеленых, но тут и там их перемежали коричневые, искрасна — самые нарядные, с белыми наличниками, — когда-нибудь и Юрка покрасит таким образом свой дом.
И как только он понял, что думает об этом, насупился, высвободил руку от Алевтининой, поднял зачем-то воротник.
Но она поймала его локоть и так и привела в дом. И за стол поминальный села рядом.
Всегда он совестился перед людьми за их любовь, не желал, чтобы знали, а тут стало безразлично. А может, еще как-то. Все было такою мелочью, таким ничтожным по сравнению с тем, что случилось.
Теплая, ласковая, сидела с ним Алевтина, клала на тарелку ему блины, подавала кутью и время от времени накрывала жесткой ладошкой тяжелую, сжатую в кулак руку, лежавшую на столе, тихонько вздыхала: «Князь ты мой, князек, не надо…»
А от «них» так никто и не пришел… Если бы не страховка, Юрка знал, справить поминки не удалось бы. Теперь люди были довольны матерью и ими, детьми, помянувшими отца, как приличествовало. А он был благодарен людям, что пришли, благодарен теткам. Анастасия звала в Ленинград, предлагала устроить на хорошее место. Решили — Тамара летом поедет, а потом уж он, когда все устоится.
С туманной шумящей головой выходил на крыльцо. Сумеречная серость обкладывала деревню со всех сторон. В ней ярко светилась ладошка снега, на которой стояли цветные дома — будто кто приподнял Холсты из мути на любованье.
Он был благодарен и Алевтине, что ушла домой одна, ни словом не обмолвясь, — чувствовал, сегодня надо остаться дома, но если позвала бы, не устоял.
Поздно вечером, когда все уже разошлись и улеглись по своим углам, ему показалось, Астон снова воет в проулке. С тяжелой головой поднялся и, не одеваясь, вышел.
Астон лежал носом к земле, при появлении Юрки даже не встал, лишь завел на него глаза. Но вой продолжался. Юрий прислушался, повернул и кинулся через нижний мост во двор.
На дворе стояла мать, навалившись на Машкин хлев, обхватив столб, и дико, по-звериному выла.
Было уже первое декабря, но снег вдруг почти весь растаял — кое-где покрывал он белой рябью мокрую деревню, обнажились сопревшие листья и грязная, разъезженная дорога с лужами талой воды. Как сбили осенью столб на волейбольной площадке, так и гнил он, головою в большой, рябой луже. Сохлые листья на тонких ветвях молодых берез, уставивших улицу, трепал ветер.
Землю от Холстов до леса, закрывавшего Редькино, устилала черная прозелень озимых, а от Редькина до этого леса — сплошь пахота. Неспокойное море пластов отдавало в красноту, краснотой дымился березник вдоль реки. Оголенная эта краснота не давала дышать Татьяне, всякий раз, проезжая место, где убили Степана, она непроизвольно хваталась за горло.
Потом отпускало — или окликал кто из ехавших в автобусе, или отвлекал разговор. А когда открывался притушенный туманом и мокротой клин Холстов, упиравший в реку, она взглядом пробегала по задам, вплоть до своего дома — Степан часто возвращался задами.
Сойдя с автобуса, шла, не глядя на окна.
У дома Воронковых несколько женщин ожидали, наверное, Катерину Воронкову. Татьяна и поздоровалась, не глядя.
— Таня, прибавили коровы молока-то? — спросила Нина Свиридова, вероятно, чтобы только что-нибудь спросить. Татьяна уже замечала, что при встрече с ней люди торопились задать какой-нибудь вопрос, часто невпопад и не к месту.
— Прибавили, — односложно ответила она, но все-таки остановилась. — Ну, как же, отел начался.
— Вы что же, сами и принимаете?
— В родильное отводим. Там отпоят сколько-то… теленочка… и обратно ведут. Сейчас пятьдесят коров в запуске, отделили их.
— Да постой с нами, куда бежишь-то.
— Печка не топлена, аксельраты мои небось из школы пришли.
— Да уж, как бы не натворили чего — такие теперь шишки.