Юрка не сел завтракать, опрокинул только лафитничек самогонки — оставалось у нее — и побежал на рейсовый автобус.
День был мытарный. Водку Алевтина купила, нажарила печенки и кишок. Жареные кишки ужасно как любила Женька, будет теперь жалеть, что без нее зарезали Машку. «А возможно, и рада будет», — торопко и бестолково, как-то пусто думала Алевтина. Все в ней торопилось к вечеру, и как только начало смеркаться, бросилась накрывать на стол.
Пришли соседи, с которыми водила дружбу: Мария Артемьевна, Андрей Воронков с Катериной, Нина с Анатолием. Стол был не то чтобы богатый, но сытный и веселый. Водка «Старорусская», — это она уж для Юры. Огурцов соленых нынче ни у кого не было, не было бы и у нее, если бы они с Женечкой рвали да ели их сразу.
— А мы, как подрастут, в баночку их, в баночку!
Огурчики, пупырчатые, остренькие, отдавали чесночком, капуста и грибы маслянисто посверкивали в тарелках, картошка дымилась. Хороший, добрый стол.
— А эту колбасу-то волоколамскую я и брать не стала в магазине — она никому на дух не нужна!
За осень волосы у Алевтины сильно отросли, стянутые сзади, обнажали высокий лоб, с ними она выглядела заметно строже, но глаза, нос и губы так и смеялись, так и радовались чему-то.
Угол стола разделял их с Юркой. «Касатик ты мой, князь ты мой», — повторяла она про себя, словно заговаривала, посматривая жадными, жалеющими глазами. Ей нравилось, что он похудел и возмужал за этот месяц, нравилась строгая насмешливость, явившаяся в голубых, чуть выпуклых под светлыми бровями глазах.
Он деловито разговаривал с Воронковым и Анатолием, как лучше достать шифер — говорили, можно послать запрос в Нахабино, оттуда сами привезут, — хорошо бы еще с кем войти в компанию, охотнее привезли бы.
И насчет Пыркина говорили — теперь и он загремел. И вроде уже жалко Митьку, человек как-никак. Может, и стекло ветровое ни при чем… не будь гололедицы…
Алевтина подливала, подкладывала, женщины говорили все враз, смеялись, мужчины о войне вспомнили. Анатолий Свиридов и механиком был, и на бронетранспортере, и на танке — оттрубил и Отечественную войну, и с Японией.
— Началась с Японией когда? — длинный, тощий, с запавшими щеками, говорил он, возвышаясь над столом, крепко уперев в него худые локти. — Семнадцатого августа, а десятого сентября уже кончилась! Сколько наших-то положили, а ихних сколько — представляешь? Попробовали, как русский Иван: в силе еще или нет? Да. У нас штык граненый, а у японцев кинжальный, — объяснял он уже женщинам, — штыком дашь — рана рваная, кровь так по желобочкам и стекает, а у них — что лезвие. Как увидит, что наши близко, в плен сейчас — поворачивается на восход, на солнце, и снизу в живот штыком — так все кишки и выпустит. Смелым надо быть человеком, чтобы решиться на это. Решительным.
— Смелым? — Воронков помотал седеющей головой. — Ничего подобного! Трусы они все, забитые.
— У них бог, знаешь кто? — допрашивал Анатолий. — Собака, солнце и — как его — вот наподобие нашего черта, как у нас его изображают — вот такой коротенький…
— Будда, что ли?
— Вот-вот, Будда. А одеты как! У нас ведь шинель суконная, он, бывало, скажет: «Капитан, шагой!» Значит — «добрый человек, одет хорошо». «Шагой» у них много чего значит: хорошо, добро. У нас ведь одно какое-нибудь слово много значит, так и у них «шагой».
Юрка тоже рассказал, как в Грозном служил, какая жара там — даже ночью бывает.
— В одиннадцать отбой, но не уснешь, духотища, тридцать градусов! После отбоя сидим, курим. Простыню только намочишь, она уже высохла. До двенадцати сидим, до часу ночи. Нас не гоняли, как пехоту. Погоняли с месяц — и все.
Мария Артемьевна, следя искоса веселым черным глазом за Алевтиной, спросила:
— Юрочка, а ты небось рад бы туда уехать? Теперь, пожалуй, уедешь.
— Не, пасмурно очень. У нас солнышко когда встает? В шесть часов, а то и раньше. А там в десять — одиннадцать выходит. Из-за гор не видно. И туман. Такой туман — в метре не видать ничего.
Алевтина горела. В какую-то минуту выскочила на улицу. За сегодняшний день все растаяло, полную кадушку налило с крыши белой чистой воды. И сейчас капало и относило брызги в лицо Алевтине. Ветер расходился, сильно шумел деревьями. Фонари погасли, темнота была кромешная. Кто-то еще шел к автобусу, слышно было, как шлепал по воде, влезая в колею, и ругался. «Не уедет, не уедет, никуда теперь он не денется», — все сильнее утверждалась Алевтина в своей вере. Вернулась в кухню, достала с вешалки кроличью черную шапку Юрки, сырую и смятую, сунула в рукав своей стеганки.
— А ветер поднимается — страсть! — сказала она освобожденно, войдя в комнату.
Когда собрались уходить и стали одеваться, Юрка топтался у вешалки, бормоча: «Да я вот сюда ее клал». Алевтина пьяненько смеялась, суетилась, вся съежившись от ожидания.
Он не ушел. Сделал вид, что ищет шапку, хотя уже догадался об Алевтинином баловстве, крикнул выходившим, что догонит.
Даже на крыльцо выскочил и стоял без шапки с разметанными ветром светлыми волосами, такой красивый в свете, падающем из окна.